Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 6 из 14



– Чего ты юлишь, пускай они юлят да право свое покажут! – шепнул гневно ближний старик, несравнимо косматый. – Наше право вот оно… – и совал Фаворову в руки скрипучую грамоту с восковой печатью; в красном воске виднелась благословляющая рука.

Фаворов, посмотрев бумагу, сказал м е р с и и отдал назад.

– Бога-те отсель взашей, а на его место свояка посадишь? – бурчал все тот же старик. – Что ж, коли непьющий, может, и сойдет.

И тотчас, как по сговору, монахи засмеялись, задвигались, заговорили. Они всяко хаяли свое место, и один разумно указывал на дикость людей и лесов здешних, а другие упирали на то, что допрежь ни царь, ни его верные псы не трогали священного убежища. Кто-то крикнул со стороны, что царь-де ременной плеткой стегал, а этот поди железную привез, и тогда сразу наступила тишина, точно перед строем в барабан ударили. Увадьев сосредоточенно жевал карамельку; подозревая, что скиток мог иметь крепкие корни в окрестных мужиках, он до времени избегал ссоры, но по лицу его достаточно было видно, что царишко ему не резон. Уже грозила нахлынуть буря на этот непроглядный человеческий лес, но тут неожиданно в действие вступил Фаворов, и развязка этой опасной встречи затянулась.

– А, кстати, что это такое, ваш бог? – заинтересовался инженер и полез было за папироской, но вспомнил исключительность места и вынул лишь носовой платок.

– Бог – это все, что есть, а чего нет – тоже бог, – спокойно сказал молчавший дотоле молодой монах, и Увадьев удивился, как это он проглядел его раньше. – Начало вещам – он, он же и конец, ему же и поклонись.

– Скажи, скажи им, Виссарьон, – обрадованно сунулся Кир. – Порадуй батюшку!

– О несуществующем не может быть и мысли, – улыбчато метнулся Фаворов, соображая – про какого батюшку помянул игумен. – Но хорошо… ваш бог… имеет ли он вес, объем, величину?

– Нет.

– Что же он такое?

– Бог!

– Это Парменид, но только в русских смазных сапогах! – громко сказал Сузанне Фаворов, а Увадьев, не подозревавший в нем таких знаний, легонько подтолкнул его ногой, чтоб уж не сдавался. – Где же о н живет?

– Везде.

– Значит, о н постоянно движется?

– Нет, неподвижно божество, и не подобает ему перебегать с места на место. Тот, кто сам конечен, всему домогается конца найти…

– Ксенофан! – блеснул глазами Фаворов. Ему нравилась эта безрезультатная, годная хотя бы и для древней Александрии словесная пря. До начала большой работы оставалось еще несколько дней ледохода, и он не прочь был размять в этом споре затекшие от скитской скуки мозги. – Что же он делает, или чего жаждет о н?

– Жажда – смертности нашей основа. Он не имеет жажды.

– Значит, он – мертвый?



– Нет, но вечный… – скрипел фаворовский противник, заслонясь испытанными элейскими щитами. Может быть, он нарочно обращал на себя внимание этим спором, слишком неподходящим к такой именно мужицкой Фиваиде; все видели, что он слишком много знает о боге, чтоб верить в него. Одежда его была неряшливей, чем у других, но руки его, тонкие и чистые, достойные зависти любого архимандрита, на странные наводили подозренья; их он прятал тщательней, чем глаза, рассаженные глубоко в подбровных ямках. Из впалых щек его отвесно, как у китайского архата, текла борода, и ему, видимо, еще не наскучило изредка гладить ее ладонью. Кроме явных и просторных этажей, имелся в этом человеке какой-то душевный подвальчик, и Фаворов решил когда-нибудь еще поговорить с ним на досуге.

– Вы – образованный человек, вам стыдно быть здесь, – заметил он вскользь.

– На протяжении веков господь побивал нашу землю не только дураками, он карал ее и умниками… – обиженно бросил Виссарион, смутясь пристального Сузаннина взгляда, и вдруг поспешно вышел из землянки.

Его проводили неуклюжим испуганным молчанием: никому другому не было под силу продолжать незавершенный поединок. Снова грозила начаться рукопашная, и Кир, не дожидаясь, пока улягутся нахлынувшие страсти, осторожно приступал к своим хозяйским обязанностям.

– Вот и живите у нас… погуляете, поспорите. Спор, он проясняет. А надоедят серячки наши, в Макариху поедете. Деревушка веселящая, все и старухи-то, прости господи, танцухи… – Вместе с тем, страшась утерять до срока увадьевское расположение, он постарался свести беседу на более безопасные вещи. – Молодая-т – женка, что ль, твоя? – уже ласковей кивнул он на Сузанну.

Увадьев, который зевал втихомолку, так и недозевнул до конца.

– Не, женка у меня там, далеко… – неопределенно махнул он, и все поняли, что разлуку с ней он переносит без особого вреда для здоровья. – А это техническая помощница наша, химичка и вообще… – И э т о т второй его жест был еще непонятней первого.

– Ишь ты… и жалованьишко поди получаешь! – мямлил Кир, глядя на ногb Сузанны. – Не обижает хозяин-то?

Но прежде чем Сузанна успела ответить, случился тот беспримерный в истории скита скандал, который и обнаружил истинные настроения Мелетиева стада. Не обронивший ни слова с самого начала, грузно поднялся с места рябой Филофей, и Увадьеву нетрудно было понять, что этого не переменишь, что с этим придется драться до конца. Он был кузнецом когда-то, но променял на моленье славное свое ремесло, и теперь только большие черные руки его можно еще было уважать в нем. Наверно, он умышленно шел на открытую распрю, потрясая огромной головой и даже в этом, малом, подражая тому неистовому Аввакуму, которого положил как печать в сердце своем.

– В каких трудах помощница-т… во днях аль в нощи? – с хрипотцой спросил он. И все вокруг опять засмеялись резким звуком распиливаемого дерева, а он стоял посреди, как гора среди малых холмов, обдуваемая ветерками. Старики задвигались, пламя закачалось в плошке, как маятник, по бревенчатой стене заскакали угловатые тени – целые вереницы гримасничающих теней.

– Уймись, Филофеюшко, не срами… – только и умел крикнуть Кир хулительному брату.

– Кол, кол сунь в гортань мою, не перестану. – И вытянутый палец, как ружье, наставлял в старинного врага своего, Кира. – Полно блекотать-то! Свету како общенье с тьмой?.. Ты его чаишком поишь, а он, эвон, ржет, аки жребя! – махнул он на Фаворова, который откровенно улыбался на эту внезапную волну страстей. – Ты мне, Кирушко, перстом не грози! Ежедень бей меня святым кулаком да по окаянной шее… и побьешь, и во чрево мне песок насыпешь, и умру… да восстану, да оживу в сотне уст, да опять вопить буду. А опять побьешь, мертвый смердеть стану, псиной тебя задушу…

– Псы-то по естеству смердят, а в тебе дух воняет! – Усталость мешала игумену удерживать долее достоинство власти.

– Пес есмь солнца моего, лаю, поколе жив… хвостом обижен, ино и хвостом бы вилял. В Соловецки-те времена, бывало, наедут, башку отмахнут, да и отпустят, а ноне душу самую в тиски смятения смертного закрутят. А в конечный день, как тряхнется земля и колынется небо, утерявшее цвет свой, разумы-т людские ровно тыквы лопаться почнут… заревет труба, на гору положена… тоды я тебя вопрошу, Кирушко, старого балдака: хде был?.. Летучие самокаты бегли, пену да пал из железных морд пущали, драконы со змейчихами в обнимку шли пить сок людского сердца, потребный вышнему, а ты им сединкой своей путь разметал? Эх, метла-метелка; балы, машкарады, смрад их тебя прельстил? Танцуй, танцуй под ихнюю свирель!..

Так, брызгаясь и грохоча, он громил тот, уже отошедший век, останком которого был сам. Подземным чутьем мужика он угадывал, что великий бунт людской несет ему еще неслыханное посрамленье. Легче было воображать мир по-прежнему каменной залой, где при догорающих солнцах кружатся обезумевшие пары и сидит розовый овеществленный блуд. Этот мир сжигал и Увадьев и вместе с Филофеем плясал бы на развалинах его, если б только при разрушенье уцелел сам Филофей. Предчувствуя это, оттого-то и грозил Филофей, что всех их отставят от насиженного места, оттого и избивал словесным бичом кроткое обреченное стадо.

– Рассеемся тогда, – сказал слепой Аза в тишине всеобщего испуга. – Кость в поле лежит, много ли ей надо? И ветерком обдует, и дождик вымоет, и солнышко погреет… А может, хороших людей обижаешь?