Страница 2 из 9
Вот завершился мой не первый, а где-то девятый, но точно не сороковой, рабочий день; пришел я на пятачок, где публика караулила вероломный служебный автобус, чтобы поскорее уехать домой.
Стою, люди рядом. И заведующая идет, из магазина.
– Так, – доверительно бросает мне, на ходу. – Колбаски купила, хорошо.
И отошла.
– Ого, перед тобой уже отчитываются, – подмигнул лечебный физкультурник, ядовитый и злой человек.
Оказалось, что это был не отчет, а просто абстрактное умозаключение. Заведующая любила в разгар рабочего дня сказать, например:
– Нас было девять (четверо? двенадцать?) детей. И каждый что-то умел. Вот я никогда не умела готовить. Зато умею чистенько и быстро прибрать квартирку.
Как-то раз докторша с отделения съездила к ней в эту самую квартирку одолжить пылесос. Вернулась: глаза навыкате, голос сел, только шепчет и головой качает: «Бля… бля…»
Марков
Цепочка ассоциаций, восстановить которую мне уже не удастся, да и черт с ней, привела к одному моему пациенту. Это была история маленьких радостей и больших разочарований под равнодушным солнцем.
Тот пациент, назовем его Марков, сломал себе шею. Он был начальником в какой-то конторе, где основной костяк составляли богатые бухгалтерши средних лет, много наворовавшие, но чистые душой и сердцем, с несложившейся личной жизнью. Они его боготворили. Маркову сделали операцию, и преданный коллектив, объединившись с его женой, того же сорта особой, напитался энтузиазмом. Все, что ниже пояса, у Маркова оказалось парализованным, и всем хотелось срочно поставить его на ноги. Ни о каких сроках никто и слышать не желал: поскорее, поскорее на реабилитацию.
Как было принято в таких случаях, меня откомандировали в больницу, где он маялся: посмотреть, можно ли брать – нет ли, скажем, сифилиса, не належал ли пролежней, ни лихорадит ли, а то ведь с ним ничего нельзя будет делать.
Бухгалтерша из приближенных к телу лично свезла меня туда в собственном «БМВ», под задорную музыку, и сама веселилась, рассказывала, как пьет с девками коньячок, а сын у нее – наркоман, а мужика нет, а самой ей сорок лет.
Забраковать кандидата я никак не мог, дал отмашку.
Два месяца наше отделение купалось в любви и заботе. Денежного Маркова поместили в одноместную палату; там ежедневно менялись цветы; сослуживицы вместе с женой Маркова посменно дежурили, угадывая малейшее его желание, веруя в неминуемый триумф. И сам он был мужик вполне приличный, не сволочь какая, всем улыбался, был настроен на победу – и вот! все рукоплещут! его уже поставили на брусья, заковали в специальные тутора – сапоги такие, подпорки. А потом повели с ходунками да костылями, поддерживая и подбадривая. Прогресс, положительная динамика, ослепительное будущее. Никто из них не хотел понять, что такие успехи – удел большинства, и на них, как правило, дело и заканчивается. Будет ходить в сопровождении помощников, окрепнет, а так – коляска, на всю оставшуюся жизнь.
«Да, да», – кивали. Но не слушали.
Осыпали отделение разными благами. Ну, наши казначеи-хозяйственники своего не упустили: там покрасили, сям полочку прибили. А когда Марков выписывался, началось вообще что-то невообразимое. При строгом запрете на всяческое бухло народ у нас, конечно, жрал втихую и вгромкую, но тут все запреты рухнули. Зазывают меня, помнится, в палату, а там – сам Марков в постели, море тюльпанов и роз, счастливые бухгалтерши, стол на много персон – и как все поместились? Наш славный коллектив – в полном составе, с заведующей. Не таясь, наливают мне фужер коньяку в разгар рабочего дня, подносят; заведующая благодушно кивает: выпить!
Уезжали с оркестром.
Через полгода Марков вернулся, потом – еще через полгода, потом через год. У нас же самая тоска была в том, что из года в год лечили одних и тех же клиентов, безнадежных колясочников, давно породнившихся с отделением и видевших в нем нечто вроде клуба. Дома-то, в коляске, не покатаешься. Вообще носа не высунешь.
Состояние Маркова, разумеется, не менялось. Он, как и прежде, стоял в брусьях и ходил в туторах, но эти достижения уже не вызывали в нем прежней радости.
Состоятельный и заботливый бухгалтерский гарем испарился.
Потом, если не ошибаюсь, куда-то запропастилась и жена.
Марков, ставший завсегдатаем, заматерел, набрался общего хамства.
Банкеты остались в прошлом. Уже никто не совал в казначейские карманы денег на стиральный порошок, клеенку и мыло.
Потом его выкинули за пьянку: нарушал режим. Чтоб другим неповадно было.
Просто Так
Вот еще воспоминание из больничной жизни. Такое у меня было лишь однажды. Я дежурил, и в три часа ночи меня вызвали в приемник.
– Что случилось? – спросил я уныло и злобно, спросонок.
– Ой, не знаем, – последовал растерянный ответ. – Спускайтесь и сами смотрите. Ну, раз не знаем – зовем невропатолога, это известная практика.
Я послушно застегнулся и засеменил вниз.
В приемнике сидел мужик лет сорока. Такой простенький, абсолютно трезвый, без признаков психоза и очевидного идиотизма. Ну, пришибленный малость, но больше ничего.
– Что случилось? – спросил я у него.
– Да ничего, – пожал плечами мужик. Я вздохнул и сел. Предстояло тоскливое разбирательство. В ходе этого разбирательства выяснилось, что он ПРОСТО пришел в больницу. В три часа ночи.
– Вы бомж? – спросил я.
– Нет.
– Вас выгнала жена?
– Нет.
– Вам хочется поговорить с кем-нибудь?
– Нет.
Он просто пришел.
Щи да каша
Однажды… уже надоело писать это слово, но куда денешься? Итак, однажды состоялось покушение на мою независимость и замкнутый образ жизни. Меня пригласили заняться мелкой журналистикой в одну богатую контору. По пути на собеседование я мучился странным, на первый взгляд, вопросом: каков там порядок приема пищи? Ведь если мне придется гонять туда изо дня в день, то и обедать придется в коллективе. А в вопросе о таких трапезах у меня очень богатый опыт.
Правда, мои прежние коллективы были медицинскими. Совместное питание в медицинском учреждении – незабываемое дело. Театр начинается с вешалки, и еда в больнице тоже начинается с вешалки: с гардероба. В гардеробе сидит бабулечка и кушает. Все время, когда ни заглянешь. Увидишь такое однажды – и умилишься, и прослезишься: да, все понятно, и пенсия у нее, и ноги болят, и соседка сука. Но вот проходит день, за ним – неделя, а она все ест. То кашку, то супчик, вечно хлебает что-то из судочка, вечно подбирает что-то хлебушком. Мимо! Бежать!
Но мимо не лучше, потому что в родном отделении питанию придается колоссальное значение. Обед, как я помню, у наших сестер начинался в 12.30 и заканчивался в 14.00. Это, скажу я вам, не чаек со случайным вафельным тортиком, оставленным на прощание надоевшим пациентом. Нет, они подходили к делу основательно. Уже в полдень из сестринской ползли запахи картошки, пельменей, сала, сырников. Вытерпеть это не было сил, я уходил и запирался где-нибудь, куда ароматы не проникали. Через пару часов персонал начинал выползать – раскрасневшийся, хлопнувший спиртика, поздоровевший и радостный. Сколько раз они меня звали, столько раз я отнекивался, и почти всегда успешно.
Врачебный обед, напротив, убог и жалок. Вот тут и вправду возникает на сцене подарочный тортик. Кипятится чайник, достаются коробочки и сверточки с котлетками и селедкой. Все садятся вокруг маленького стола, очень тесно, и неудобно, и есть уже вовсе не хочется, однако – коллеги! надо есть.
Одна картинка намертво впечаталась мне в память. Я еще только начинал работать, только что окончил институт. Но уже знал, что такое обед в коллективе.
Дело было так: я вошел в ординаторскую и услышал, как льется вода. Я подошел к раковине, чтобы завернуть кран. В раковине стояла кастрюлька. В кастрюльке лежала сарделька. На нее лилась струя горячей воды. Она псевдоварилась.