Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 7 из 74



Я лихорадочно искал единственно правильный выход. Когда времени у меня почти уже не осталось, я вспомнил, как однажды в минометной роте, куда я ежедневно наведывался как связист штаба батальона, меня спросили о моей национальности. Я предложил им самим угадать. Никто не угадал, но среди прочих было произнесено слово «цыган». За это слово я и ухватился, как за соломинку, когда операция подошла к концу, и нас осталось только два человека. Иссяк и список национальностей в руках у переводчика, который немедленно обратился к стоящему рядом со мной смуглому человеку с грустными, навыкате глазами и огромным носом:

— А ты какой национальности?

— Юда! — нетерпеливо выкрикнул кто-то из любителей пошутить.

Кто-то засмеялся, послышались еще голоса: «юда! юда!», но тут же все смолкло, потому что крикуны получили палкой по голове за нарушение порядка. В наступившей мертвой тишине прозвучал тихий ответ:

— Ми — мариупольски грэк.

Последовал короткий взрыв смеха.

Не дожидаясь приглашения, я сказал, что моя мать украинка, а отец — цыган. И тотчас последовал ответ немца, выслушавшего переводчика:

— Нах дер мутер! Украйнер!

— Украинец! — перевел переводчик.

Приговор был окончательным, и я был определен в ряды украинцев. Теперь любой, кому пришла бы в голову фантазия что-либо возразить по этому поводу, рисковал схлопотать палкой по голове. Немцы возражений не терпели.

Приказано было всем разойтись. На поляне сгущались сумерки. Я понял, что нуждаюсь в биографии, максимально неопровержимой во всех подробностях, и часть ночи потратил на сочинение своей биографии-легенды, ибо «враг силен и коварен» (из речи Сталина по радио 3 июля 1941 года), а мне не хотелось умирать только потому, что я еврей. Я считал это несправедливым, хотя и не ждал справедливости от немцев и помнил, что любой из нас, оказавшихся в плену, имеет ничтожное количество шансов оказаться на свободе или дожить до конца войны, даже прожить хоть сколько-нибудь продолжительный срок. Но быть расстрелянным только за то, что ты еврей, — нет! Такого решения душа не принимала.

Пока немцы гнали нас до Николаева, мне пришлось отразить еще несколько попыток разоблачить во мне еврея. То пристал ко мне на одном из этапов горбоносый и черноусый человек лет тридцати семи:

— Шо ж ты нэ прызнаесся, шо ты еврэй? А ну, скажи «кукуруза»!

От него я отделался сравнительно легко: обматерил его с ног до головы и посоветовал хорошенько посмотреться в зеркало, прежде чем приставать к другим. И он отвязался, благо, никто его не поддержал.



В другой раз, шагая в колонне, где было уже около пяти тысяч человек, я не заметил, как оказался у края дороги, проходившей вдоль выжженной степной травы. Мы поравнялись с расположившимися в степи полевыми ремонтными мастерскими. Небольшая группа танкистов СС в ожидании своей ремонтировавшейся техники обратила внимание на идущую мимо колонну военнопленных: защелкали фотоаппараты, раздались оживленные возгласы. А один из них, пьяный в дым, ухватил меня за рукав. Дуло его пистолета в упор смотрело мне в глаза, а губы повторяли один вопрос:

— Юда?!

Я отвечал отрицательно, эсэсовец стоял на своем. Я резко рванулся и зашагал дальше, ожидая выстрела в спину. Когда я понял, что и на этот раз пронесло, то невольно подумал о том, сколько же еще предстоит мне объяснений на грани жизни и смерти. И не лучше ли в одно прекрасное утро сделать два шага вперед по команде «жиды — выходи!» навстречу тому, чего все равно не избежать? Но я, в который уже раз, прогнал от себя эту мысль.

Я не верил в судьбу. Много раз слышал, как другие говорят: судьба — не судьба… суждено было… Сколько раз, когда кончался день, в последние минуты бодрствования я искренне удивлялся: как же это я все еще жив? не погиб сегодня? Должен был погибнуть, но почему-то остался, живу.

До Николаева немцы гнали нас целую неделю. За все это время нам ни разу не дали ничего поесть, даже символически. Чем мы кормились? Ягодами паслена, кукурузным початком, случайно найденным у дороги… Однажды прямо у нас под ногами оказались подсолнечные жмыхи, которые на Украине называют макухой. Это было на одном из разбитых полустанков недалеко от Николаева, почти у самых рельсов. Впервые мне случалось утолять голод макухой еще в 33-м году. Мы на ходу стали набивать кусками макухи карманы и вещмешки. Я умудрился набрать довольно много макухи, оказавшейся почти единственной едой для меня и моих товарищей в лагере.

Лагерь

Первоначально лагерь военнопленных, где нас было около двадцати тысяч, располагался в селе Варваровка. Затем он был перенесен в Николаев, на территорию, примыкавшую к кораблестроительному заводу, взорванному нашими при отступлении. Около двух десятков аккуратненьких белых двухэтажных домиков, где еще совсем недавно жили работники завода, и расположенный поблизости стадион были обнесены тремя рядами колючей проволоки.

В сооружении этой ограды принимал участие и я. Нас приводили на эти работы из Варваровки. В первый раз мы не знали, зачем натягиваем колючую проволоку на высокие, врытые в землю столбы. Затем поползли слухи, что все это мы городим для себя. На меня эта работа нагоняла беспросветную тоску.

Случилось так, что я участвовал в завершении этих работ. До окончания рабочего дня оставалось еще два часа, а нашим конвоирам не разрешалось приводить нас в лагерь раньше положенного времени. Стали искать для нас дополнительную работу. Кто-то из них обратил внимание на деревянную будку, похожую на киоск и заколоченную гвоздями. Приказано было разобрать ее на части и унести. В будке мы обнаружили разные вещи, видимо, принадлежавшие заводской охране: фуражки с лакированными козырьками, тряпки, два-три ведра, шапки-кубанки. Все это, кроме ведер, мы немедленно расхватали. Я успел взять кубанку (фуражка меня никак не устраивала).

Запомнилось мне еще, как сержант, командовавший конвоем, приказал мне почистить ему сапоги. Он дал мне две щетки и одну маленькую, для гуталина, и стал подробно объяснять, что делать с этими принадлежностями и в каком порядке, полагая, видимо, что я никогда не чистил обуви и впервые держу в руках сапожные щетки. А я вдруг подумал о том, что меня ожидает, если немцы победят, а я не погибну.

Сержанту понравилась моя работа. Он воскликнул: «Гут! Прима!» — и дал мне сигарету.

Через несколько дней произошло переселение в новый лагерь. Очень скоро в нем уже насчитывалось около тридцати тысяч человек. Наше существование здесь было тяжелым, но, как выяснилось впоследствии, — более сносным, чем в других подобных лагерях, хотя бы уже потому, что мы жили не под открытым небом, а в двухэтажных домиках в осеннюю непогоду. Из чего немцы готовили для нас баланду, я так толком и не мог понять. Ее можно было пить прямо из котелка или из консервной банки, ложка была ни к чему. Каждый вечер начинался с раздачи баланды (единственный раз в сутки), а утром нас строили на стадионе в тридцать колонн по тысяче человек в каждой, по пять человек в шеренге. От нас требовалось немногое: быстро разобраться по пятеркам (немцы ходили вдоль колонн с палками и выкрикивали: «по пьят! по пьят!»). Нерасторопные получали палкой по голове. Мы должны были, соблюдая равнение, простоять в строю, пока нас посчитают и отправят на работу нужное количество людей.

Нежелающий попасть на работу старался угодить при построении в конец колонны. Сама по себе работа, да еще на немцев, никого не привлекала. Тем не менее в желающих работать недостатка не было: на работу гнал голод. За пределами лагеря многократно возрастала возможность добыть пищу. Возможность эта еще больше увеличивалась, если ты попадал в немногочисленную команду — человек до десяти-двенадцати. Это и заставляло пленягу поторапливаться утром на стадион, чтобы оказаться в первых шеренгах тысячной колонны. Немцам же было безразлично, кто из нас будет или не будет работать: на всех работы все равно не хватало. Немцам было важно одно: беспрекословное повиновение стоявших в колоннах людей.