Страница 20 из 74
Американцев не очень-то волновали соображения справедливости. Мы убедились в этом впоследствии, когда наблюдали, как вела себя их военная администрация на оккупированной территории. В плену оказывались только немецкие солдаты и офицеры (да и то не все), а всевозможные фюреры, ляйтеры, эсэсовцы, гестаповцы, мучившие и убивавшие, душившие и сжигавшие, разгуливали на свободе или прятались где-нибудь в неразбомбленных живописных уголках Германии, убрав подальше от людских глаз свои черные и коричневые мундиры со свастиками на рукавах и человеческими черепами в петлицах и на кокардах. Они боялись попадаться на глаза не чинам военной оккупационной администрации, а своим вчерашним жертвам, хорошо знавшим их подлинное звериное лицо. Они боялись нас, получивших свободу и еще не успевших покинуть Германию, тех, кто жаждал справедливого возмездия, и не «рано или поздно», а сегодня, сейчас!
Наиболее нетерпеливые и горячие головы организовали нечто вроде летучего отряда мстителей, выносивших смертный приговор тому или иному из лагерных эсэсовцев и приводивших его в исполнение. Подобные действия оккупационные власти никак не поощряли, и мстителям надо было проявлять максимум осмотрительности и изобретательности, чтобы себя не обнаружить.
Чтобы выманить из деревни, где он скрывался, лагерфюрера Майера, отрастившего для маскировки бороду, ему сказали, что многим обитателям лагеря требуются справки об их проживании в лагере Шлетвизе и что такие справки без его подписи недействительны. Майер поверил и отправился в Штутгарт на приехавшей за ним машине. По дороге его пристрелили те, кто за ним приехал.
«Ваг дам, ваг дам, ваг дам!»
Наступал 1945 год. По всему было видно, что он станет последним годом этой кошмарной войны, и все-таки не верилось, что счастливый день ее окончания уже близок и что я до него доживу.
А ночь, которой год начинался, никак нельзя было назвать радостной или веселой. Вместе с годом 1944-м кончался очередной голодный день и вечер в долгой цепи подобных дней и вечеров.
И все-таки многое изменилось, если не в нашей жизни, то вокруг нас. Красная Армия была уже в Польше. Сотни немецких населенных пунктов были превращены в груды развалин и совсем не походили на те безмятежные ухоженные города, которые мы наблюдали осенью 1942 года в приоткрытую дверь товарного вагона. За все это, конечно же, полагалось выпить в эту новогоднюю ночь. Мы не спали, время близилось к двенадцати, когда Андрей Михайлец объявил, что у него есть бутылка шнапса. Но не было никакой еды, закусить шнапс было нечем, Андрей не предупредил нас вечером, чтобы мы не спешили проглотить свои пайки эрзац-хлеба. Почти все мы имели обыкновение съедать свою завтрашнюю пайку хлеба вместе со скудным ужином, потому что, во-первых, уж очень есть хотелось, а во-вторых, до следующего утра вполне можно было и не дожить, и тогда — не смешно ли? — пайка хлеба тебя переживет. Андрей и сам не знал, что раздобудет шнапс к вечеру. Он тоже съел свою завтрашнюю пайку хлеба перед тем, как собрался к немцу, которому еженедельно помогал гнать шнапс и у которого впервые получил за свои труды такой королевский подарок — бутылку шнапса в канун Нового года. (Немец гнал шнапс вполне легально и сдавал его куда-то за определенную плату.)
У кого-то из нас все-таки нашлась небольшая луковица. И когда время вплотную подошло к двенадцати, мы разделили поровну луковицу и шнапс и выпили за скорую победу и чтобы до нее дожить. Теперь об этом можно было уже всерьез помечтать.
Бутылка шнапса, оказавшаяся у Андрея, была, видимо, не единственной в лагере в эту ночь. Во всех бараках горел свет, такое послабление режима (свет всегда выключался в наших комнатах общим рубильником в 23.00) исходило от дежуривших в ту ночь вахманов — двух молодых швейцарцев, недавно нанятых фирмой. Вскоре после полуночи эти швейцарцы появились на пороге нашей комнаты, не закрыв за собой дверь, грубо нарушая тем самым правила светомаскировки. Были они изрядно под хмельком и пожаловали с самым добрым намерением: поздравить нас с Новым годом, для чего избрали очень простой способ — немудреную швейцарскую песенку, которая исполнялась под губную гармошку и смысл которой легко угадывался даже теми, кто не знал их языка:
Повторив песенку троекратно, они в знак приветствия сняли свои вахманские фуражки, поклонились и ушли. С этим новогодним поздравлением швейцарцы заходили в каждую комнату. Поведение вахманов нас приятно ошеломило, при желании его можно было считать хорошим новогодним предзнаменованием. И мы уже напевали у себя в комнате: «Ваг дам муш ту нихт трурих зин…»
Та ночь запомнилась мне на всю жизнь. И на всю жизнь запомнился разговор, который состоялся между Андреем и мной, когда почти все уже улеглись. Подсевши ко мне поближе, Андрей сказал:
— А ты молодец, Леня, какой же ты молодец! — и при этом пристально и ласково поглядел мне в глаза. В словах его был такой многозначительный подтекст, что у меня не было ни малейших сомнений о тайном смысле сказанного.
Но в моих глазах он, видимо, ничего не прочел. Сказалась выработанная за годы привычка не выдавать себя даже взглядом. И Андрей добавил:
— Ты меня понимаешь, Леня, понимаешь?!
Я не решался произнести вслух даже самое короткое слово подтверждения, но теперь взгляд мой, видимо, что-то сказал ему. Андрей — тонкая душа, — не дав затянуться паузе, нашел выход из щекотливого положения:
— Если понял — дай пять! — торжественно заключил он, протянув мне руку. Рукопожатие выразило все, чего мы не могли сказать словами. В глазах у Андрея стояли слезы. Для меня это было великим мгновением и останется таким навсегда.
19 апреля
После Нового года время побежало быстрее: все чаще приходили хорошие вести с фронтов, приближавшихся к нам с востока и с запада.
Но вместе с ними приближалась и очередная опасность: поговаривали о том, что немцы перед лицом наступающих советских войск перегоняют с востока на запад советских военнопленных и остарбайтеров. Говорили также, что эсэсовцы часто истребляют их, загоняя для этого во всевозможные шахты, тоннели и другие подземелья. Было о чем задуматься.
Для меня время покатилось быстрей еще и потому, что с лета 1944-го мой шеф Глязер все чаще уводил меня с завода в город, где мы занимались ремонтом крыш и разного оборудования и сантехники. Необходимость в таких работах возникала, главным образом, в результате авианалетов. В качестве сантехников наведывались мы также периодически на кухню, где готовили пищу для военнопленных французов и для остарбайтеров фирмы «Бер».
Однажды мы даже побывали на вилле хозяина фирмы. Было это после той грандиозной бомбежки, когда в городе за ночь погибло десять тысяч человек. На этот раз нам предстояло отремонтировать подъемный механизм, с помощью которого убиралась в подвал и поднималась на террасу тяжелая стеклянная стенка-окно первого этажа, отделявшее холл от открытой летней террасы.
Вилла «Бер», расположенная на отшибе, в одном из лучших уголков города, не пострадала. Попасть сюда можно было в автомобиле, на велосипеде или минут за тридцать пешком от трамвая. Мы с Глязером добирались пешком.
Большую часть рабочего времени мы провели в подвале, где, между прочим, обнаружили внушительный погреб выдержанных марочных вин в бутылках, сложенных штабелями и отгороженных стальной решеткой, настолько частой, что извлечь оттуда бутылку было невозможно (напрасно Глязер пытался это сделать с помощью отверток).
Во дворе, сидя в шезлонге, загорала на солнце хозяйка виллы, раздетая до бикини и окликнувшая нас, когда мы оказались на гравиевой дорожке в поле ее зрения. Она одарила моего шефа улыбкой и короткой беседой, и мне забавно было наблюдать, как старик из кожи вон лезет, чтоб понравится фрау Бер.