Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 102 из 127

Правда, не менее существенное значение имел целый поток тогдашних кинофильмов о революционном прошлом. Одна за другой появлялись с 1956 года экранизации уже более или менее давних литературных произведений — «Сорок первый», «Тихий Дон», «Хождение по мукам», «Оптимистическая трагедия» и т. д., а также кинофильмы о тех же временах, снятые на основе новых сценариев, — «Коммунист», «По путевке Ленина», «Рассказы о Ленине», «Синяя тетрадь» и т. п. В этих фильмах было, конечно, немало трагических эпизодов, но в целом собственно революционное — досталинское — время представало в них в сугубо романтизированном виде, как время свободного жизнетворчества — и общенародного и личного, — как эпоха, о которой можно затосковать — оказаться бы, мол, мне там, среди этих живущих полной жизнью людей! (пресловутая ностальгия).

При восприятии таких фильмов никому не приходило в голову, что в 1918-1922 годах погибло около двух десятков миллионов соотечественников551, что многие принадлежавшие к цвету нации люди эмигрировали или были высланы, что вообще страна находилась тогда подчас на грани полной гибели… Все «негативное» в истории страны после 1917 года было отнесено в тогдашней идеологии к периоду последней трети 1930 — начала 1950-х годов, то есть к эпохе «культа личности».

Автор пространных мемуаров, литературная и, в известной мере, общественная деятельница Р. Д. Орлова (Либерзон), о которой уже шла речь в первом томе этого сочинения, с удовлетворением цитировала позднее (уже став эмигранткой) свое выступление на партийном собрании Московской организации писателей в марте 1956 года (то есть сразу же после ХХ съезда партии):

«Дни, которые мы переживаем, чем-то напоминают первые послеоктябрьские. Тот же митинговый, бьющий весенним половодьем демократизм… Меня поздравляли, обнимали, целовали»552. Раиса Давыдовна явно не отдавала себе отчета в том, что восхищающий ее «митинговый демократизм» играл немалую роль и в проклинаемом ею терроре 1937 года; в первом томе (глава «Загадка 1937-го») цитировались ее воспоминания о том, как именно на «демократическом» комсомольском митинге она вместе с другими (в том числе и с детьми репрессируемых!) не без энтузиазма голосовала за уничтожение «врагов народа».

Черпая свои представления из поверхностных сочинений о сталинском времени, многие люди до сих пор полагают, что террор того времени целиком и полностью на «совести» НКВД. Однако на деле (целый ряд фактов приведен в указанной главе моего сочинения) в стране царила атмосфера беспощадности по отношению к любым «уклонам», и сама Р. Д. Орлова покаялась, например, что в свое время на партсобрании по собственной воле процитировала «крамольные» суждения своего сотоварища, Г. С. Кнабе, который, к счастью, отделался увольнением со службы и долговременной безвестностью…

Тут важно вдуматься в само это понятие «демократизм». Древнегреческое слово означает «власть народа» — то есть, в сущности, власть всех и каждого, однако такого рода «идеал» — несбыточная утопия, и в действительности «демократия» всегда оказывается властью какого-либо слоя людей. В 1956 году дело шло о власти коммунистической партии, — власти, которая при Сталине как бы переместилась в государство. И для той же Орловой рамки столь любезного ей «демократизма», в сущности, ограничивались рамками КПСС. Она, надо отдать ей должное, сама не раз признала это в своих мемуарах.

Так, в 1956 году она прочитала в рукописи ставший позднее знаменитым роман Бориса Пастернака «Доктор Живаго» и впоследствии вспоминала: "Мне показалось, что книга о нашей553 революции написана извне. Все это было чужим… книга была чужда тому, о чем мы думали, мечтали, спорили… В письме (отвергнувшем роман. — В.К.) редколлегии «Нового мира» (опубликованном в 1958 г.) я нашла оценку романа, близкую моей тогдашней" (цит. соч., с. 161; выделено мною. — В.К.).

Здесь очень существенны слова «чужим» и «чужда», ибо очевидно, что речь идет о том бытии и сознании России, которые никак не вместились в рамки политики и идеологии КПСС и соответствующего «демократизма» и потому подлежали уничтожению или хотя бы оттеснению на «задворки» истории. Нет сомнения, что в 1956 году в стране еще было достаточно много людей, к которым не подходила популярная тогда формула: «Мы — родом из Октября» (для младшего поколения составилась аналогичная формула: «Мы — дети ХХ съезда»), ибо они так или иначе были порождены многовековой историей России; однако эти люди вынуждены были «скрывать свою родословную» или хотя бы не обнаруживать ее со всей ясностью.





Пастернак же, несмотря на то, что он считал Революцию неизбежным и даже естественным итогом предшествующей истории России, вместе с тем не отказывался в своем романе и от этой предшествующей истории своей страны554, — с чем не могло согласиться абсолютное большинство советских писателей (не говоря уже о том, что отвергнутый для опубликования редакцией «Нового мира» роман Борис Леонидович передал в «буржуазное» издательство).

Поэтому даже считавшиеся более или менее «демократическими» писатели беспощадно осудили своего коллегу и письменно, и устно, и даже жестом (поднимая руки на собрании за исключение Бориса Леонидовича из Союза писателей); среди них — В. Дудинцев, В. Инбер, В. Катаев, Л. Мартынов, В. Панова, И. Сельвинский, Б. Слуцкий, А. Твардовский, В. Шкловский… (Р. Орлова, как она сама сообщает, еще не была в 1958-м членом СП, но есть основания полагать, что она оказалась бы заодно с перечисленными).

Это показывает сугубую ограниченность «демократизма» хрущевской поры, но гораздо важнее увидеть в эпизоде с пастернаковским романом другую сторону дела, отмеченную той же Р. Орловой: «дореволюционное» бытие и сознание России представали в ее глазах как «чужое», «чуждое». В дальнейшем я буду стремиться показать, что в этой «отчужденности» своего рода ключ к пониманию всей послереволюционной истории страны — вплоть до сего дня. И в годы хрущевского правления отчужденность от многовековой России значительно усугубилась.

В 1936 году, как было показано выше, мыслителю-эмигранту Георгию Федотову представлялось, что в результате различных «контрреволюционных» акций, начавшихся в СССР на рубеже 1934-1935 годов, Россия «воскресает» после грандиозного революционного катаклизма. В этом заключалась известная доля истины, и (о чем уже подробно говорилось) если бы не совершился определенный поворот в таком направлении, Отечественная война могла бы закончиться иначе (и, в частности, не обрела бы само свое название…). Как и в других случаях, я отнюдь не имею в виду «альтернативное» мышление об истории: во второй половине 1930-х годов происходило именно то, что происходило, и вообще история (как уже отмечалось) несет в себе свой объективный смысл — более весомый, чем любые наши субъективные мысли о ней…

Но после Победы, когда СССР закономерно стал «вождем» целого «соцлагеря», уже невозможно было делать основной упор на собственной, «национальной», истории (выше шла речь о том, что в наиболее «самостоятельной» из стран соцлагеря, Югославии, этого рода тенденции в жизни СССР вызывали в 1947-1948 годах открытое возмущение)555.

Что же касается хрущевского периода, в продолжение его осуществляется многосторонняя реанимация революционных духа и буквы, время с середины 1930-х до смерти Сталина подвергается самому резкому осуждению, и разрыв с предреволюционной историей становится намного более глубоким. Это с очевидностью выразилось в происходивших в хрущевские годы своего рода второй коллективизации деревни, новой и весьма жесткой атаке на Церковь, резком расширении коммунистической пропаганды и т. д.