Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 34 из 117



Между тем два санитара принесли капитана Бодуэна. (…)

Врач взглянул на перевязку, сделанную наспех: простой жгут, наложенный поверх штанины и затянутый ножнами от штыка. Сквозь зубы Бурош проворчал: «Какой прохвост это сделал?» Вдруг он умолк. Он понял: конечно, во время перевозки в ландо, набитом ранеными, повозка ослабела, соскользнула, больше не стягивала рану, и это вызвало обильное кровотечение.

Вдруг Бурош яростно набросился на помогавшего санитара:

— Экий чурбан! Да разрежьте скорей!

Санитар разрезал штанину и кальсоны, башмак и носок. Показалась нога и ступня, голая, мертвенно-белая, забрызганная кровью. Над щиколоткой виднелась страшная дыра, в которую осколком снаряда вогнало лоскут красного сукна. Из раны кашей вытекало искромсанное мясо. (…)

— Тьфу! Ну и разделали же они вас! — заметил Бурош. Он ощупывал ногу, чувствовал, что она холодная, что в ней больше не бьется пульс. Он стал мрачен; у губ легла складка, как всегда при опасных операциях.

— Тьфу! — повторил он. — Нехорошая, нехорошая нога!

Капитан, очнувшись, внимательно посмотрел на него и, наконец, с тревогой спросил:

— Да? Вы находите, доктор?

Но у Буроша была своя тактика — никогда не спрашивать прямо у раненых обычного разрешения, когда представлялась необходимость ампутации. Он предпочитал, чтобы раненый соглашался на это сам.

— Скверная нога! — пробормотал он, словно размышляя вслух. — Мы ее не спасем!

Бодуэн возбужденно сказал:

— Ну, тогда надо с этим покончить. Как вы думаете?

— Я думаю, капитан, что вы храбрец и позволите мне сделать, что полагается.

Глаза Бодуэна померкли, заволоклись какой-то бурой дымкой. Он понял. Но, преодолевая душивший его невыносимый страх, он просто, смело ответил:

— Пожалуйста, доктор!

Приготовления были несложные. Помощник уже держал пропитанную хлороформом салфетку и сейчас же приложил к носу раненого. В минуту недолгого возбуждения перед анестезией два санитара осторожно подвинули капитана на тюфяке так, чтобы его ноги лежали свободно; один стал поддерживать левую, помощник схватил правую и сильно стиснул обеими руками у ляжки, чтобы зажать артерии. (…)

Именно в это время пушки загремели пуще прежнего. Было три часа. Делагерш разочарованно, с раздражением твердил, что не понимает, в чем дело. Теперь уже не оставалось сомнения, что прусские батареи не только не умолкают, но ещё усиливают огонь. Почему? Что там происходит? Бомбардировка была адская; земля дрожала, небо воспламенялось. Седан охватило бронзовое кольцо: восемьсот орудий немецких армий стреляли одновременно, громили соседние поля безостановочно; огонь, направленный в одну точку со всех окрестных высот, бил в центр и мог сжечь, испепелить город в каких-нибудь два часа. Хуже всего было то, что снаряды стали снова попадать в дома. Все чаще раздавался треск. Один снаряд разорвался на улице Вуайяр. Другой задел высокую трубу фабрики, и перед навесом посыпался щебень.

Бурош поднял голову и проворчал:

— Что же они хотят — прикончить наших раненых, что ли? Ну и грохот! Невыносимо!

Между тем санитар вытянул ногу капитана; врач быстрым круговым движением надрезал кожу под коленом, пятью сантиметрами ниже того места, где он рассчитывал перепилить кости. И тем же тонким ножом, которого он не менял, чтобы работа шла скорей, он отделил кожу и отогнул вокруг, словно корку апельсина. Когда он собирался отсечь мускулы, подошел санитар и на ухо сказал ему:

— Номер второй сейчас кончился.

От оглушительного шума Бурош не расслышал.

— Да говорите громче, черт возьми! От этих проклятых пушек можно оглохнуть!



— Номер второй сейчас кончился.

— Кто это номер второй?

— Рука.

— А-а! Ладно!. Так принесите номер третий — челюсть!

И с необыкновенной ловкостью, не прерывая работы, хирург одним взмахом перерезал мускулы до костей. Он обнажил большую и малую берцовую кости, ввел между ними плотный тампон, чтобы они держались, потом сразу отсек их пилой. И нога осталась в руках санитара, который ее держал.

Крови вытекло мало, благодаря тому, что помощник сжимал ляжку. Быстро были перевязаны три артерии. Но врач качал головой; когда помощник разжал пальцы, врач осмотрел рану и, уверенный, что раненый еще не может его услышать, буркнул:

— Досадно! Маленькие артерии не дают крови.

Он закончил диагноз, молча махнув рукой; ещё один пропащий человек! И на его потном лице снова появилось выражение страшной усталости и грусти, безнадежный вопрос: «К чему?» Ведь из десяти не спасешь и четырех. Он отер лоб, принялся разглаживать кожу и накладывать швы. (…)

Свалочное место пополнялось; там уже валялось два новых трупа; у одного был непомерно открыт рот, словно покойник еще кричал; другой весь съежился в чудовищной агонии и казался тщедушным, уродливым ребенком. Куча обрубков разрослась до соседней аллеи. Не зная, куда приличней положить ногу капитана, санитар заколебался и наконец решил бросить ее в общую кучу.

— Ну, готово! — сказал Бурош, приводя Бодуэна в чувство. — Вы вне опасности!

Но капитан не испытывал радости, которая обычно появляется после удачных операций. Он чуть приподнялся, упал и слабым голосом пробормотал:

— Спасибо! Лучше уж совсем покончить!

Он почувствовал, что его жжет спиртовая перевязка. Когда санитары подходили с носилками, чтобы унести его, вся фабрика затряслась от страшного залпа: за навесом, в небольшом дворике, где стоял насос, разорвался снаряд. Стекла разбились вдребезги, и лазарет наполнился густым дымом. В сушильне раненые приподнялись на соломе; все закричали от ужаса, все хотели бежать. (…)

Они вымыли стол, еще раз вылили ведра красной воды на лужайку. Клумба маргариток была уже сплошной кровавой кашей из зелени и растерзанных цветов, плавающих в крови. А врач, которому принесли «номер третий», принялся, чтобы немного отдохнуть, искать пулю, которая раздробила нижнюю челюсть и, наверное, застряла под языком. Кровь лилась ручьями, пальцы доктора слиплись. (…)

Бурош был завален работой, разъярен; он сошел вниз, крича, что предпочел бы отрезать ногу самому себе, чем заниматься своим делом в таких гнусных условиях, без приличного материала, без необходимых помощников. И правда, уже не знали, куда девать раненых; решили укладывать их в траву на лужайку. Они валялись там уже в два ряда; стонали, ждали перевязки под открытым небом, под снарядами, которые все еще сыпались дождем. Раненых свозили в лазарет с двенадцати часов дня, их набралось уже больше четырехсот; Бурош потребовал еще хирургов, а ему прислали только молодого городского врача. Бурош не мог справиться один со всей работой; он исследовал раны зондом, резал, пилил, зашивал; он был вне себя, в отчаянии, что работы все больше и больше…»

Я хочу особо подчеркнуть, что пока речь шла лишь о тех госпиталях, которые оказывали первичную помощь раненым. Находились в непосредственной близости к передовой. Зачастую в зоне поражения вражеского огня.

Из передовых госпиталей раненые отправлялись в более глубокий тыл. По трем причинам. Во-первых, было необходимо обеспечивать прием новых раненых. Во-вторых, в тылу раненые должны были проходить дальнейшее, более серьезное лечение. И в-третьих, близость передовой угрожала их жизни. Они в любой момент могли превратиться в жертв не только обстрела, но и ярости прорвавшегося врага.

Я не стану приводить всем известные примеры подобных расправ гитлеровцев и зверств японцев во Вторую мировую войну. Об убийстве версальцами 300 раненых в лазарете Сен-Сюльпис во времена Парижской коммуны. О смертельных инъекциях, которые делала кувейтская медсестра иракским раненым. И прочее, прочее, прочее…

Все эти подробности можно найти в моей книге «Неизвестные лики войны».

Я лишь хочу сказать, что военная история знает немало таких случаев.

Это ВОЙНА, независимо от того, когда и кто расправлялся с беспомощными ранеными.

Из личных разговоров я узнал от очевидца (по понятным причинам я не называю его имени), что наши солдаты расстреляли в Афганистане госпиталь Международного Красного Креста. Возможно, этот случай был не единичным. Рассказывавший ветеран ДРА сообщил об этом как бы между прочим, без бравады и без раскаяния. Скорее, он напоминал человека, погруженного в глубокий транс. Было видно, что ему в этот момент совершенно наплевать на все упреки, одобрения и вообще на оценку его поступка другими людьми.