Страница 8 из 11
— Но мы — не рабы славы?
— Я ведь не о нас с тобой.
— Так что же все-таки случилось?
— Много лет назад я прочла одну книгу. Очень интересную. Предположим, Гитлер выиграл войну, уничтожил всех евреев в мире и убедил свой народ в том, что он в самом деле принадлежит к высшей расе. Переписываются труды по истории, и вот сто лет спустя наследникам Гитлера удается истребить всех индийцев до последнего. Проходит триста лет — и не остается ни одного чернокожего. Еще пятьсот — и вот могучая военная машина начинает сметать с лица земли азиатов. Учебники истории глухо упоминают о давних сражениях с варварами, но на это никто не обращает внимания — никому нет до этого дела.
И вот по прошествии двух тысяч лет от зарождения нацизма в одном из баров города Токио, уже пять веков населенном рослыми голубоглазыми людьми, пьют пиво Ганс и Фриц. И в какую-то минуту смотрит Ганс на Фрица и спрашивает его:
— Ты как считаешь, Фриц, всегда так было?
— Как — так? — уточняет Фриц.
— Ну, мир всегда был такой, как сейчас?
— Ну, ясное дело, всегда! Что за чушь тебе в голову лезет, — говорит Фриц.
И они допивают свое пиво, и обсуждают другие предметы, и забывают о теме своей беседы.
— Зачем так далеко заглядывать в будущее? Не лучше ли вернуться на две тысячи лет назад. Ты способна была бы поклоняться гильотине, виселице, электрическому стулу?
— Знаю, знаю, что ты имеешь в виду. Распятие — жесточайшую из казней, изобретенных человечеством. Помнится, еще Цицерон называл ее «отвратительной», ибо перед смертью казнимый на кресте испытывает чудовищные муки. И теперь, когда люди носят крестик на груди, вешают распятие на стенку в спальне, видя в нем только религиозный символ, они забывают, что это — орудие пытки.
— Или взять другое: двести пятьдесят лет должно было пройти, прежде чем кому-то пришла в голову мысль о том, что необходимо покончить с языческими празднествами, которые устраивались в день зимнего солнцестояния, когда солнце максимально удалено от земли. Апостолы и их преемники-последователи были слишком заняты распространением учения Христова — им и дела не было до древнеперсидского празднества в честь рождения солнца, празднества, устраиваемого 25 декабря. Но вот какой-то епископ счел, что оно представляет собой угрозу истинной вере — и готово! Теперь у нас служатся мессы, дарятся подарки, читаются проповеди и поются гимны, пластмассовых пупсов кладут в деревянные ясли, и все пребывают в совершенной и непреложной уверенности, что в этот день родился Христос.
— А вспомни елку! Знаешь, откуда она к нам пришла?
— Понятия не имею.
— Святой Бонифаций решил «христианизировать» ритуал в честь бога Одина: раз в год германские племена раскладывали вокруг дуба подарки, которые потом доставались детям. Язычники считали, что этот обряд тешит их суровое божество.
— Вернемся к Фрицу с Гансом: ты считаешь, что цивилизация, отношения между людьми, наши желания, наши завоевания — суть всего лишь скверно перетолкованная история?
— Но ведь ты, когда писал о Пути Сантьяго, пришел к этому же самому выводу? Разве не так? Ведь прежде ты был уверен, что значение магических символов внятно лишь кучке избранных, а теперь знаешь, что смысл этот открыт каждому из нас, просто мы его позабыли.
— Знаю, но это ничего не меняет: люди прилагают огромные усилия, чтобы не вспоминать его, чтобы не использовать огромный магический потенциал, которым наделены. Потому что это нарушило бы равновесие их обустроенных вселенных.
— И все же — неужто все обладают этой способностью?
— Все без исключения. Просто им не хватает отваги идти вслед за своей мечтой, внимать приметам и знакам. Не оттого ли и твоя печаль?
— Не знаю. Но я не утверждаю, будто постоянно чувствую себя несчастной. Я развлекаюсь, я люблю тебя, я обожаю свою работу. Но иногда мне и впрямь делается невыносимо грустно, и порой эта грусть сопровождается чувством вины или страха. Потом это проходит, но обязательно накатит вновь, а потом опять пройдет. Я вроде нашего с тобой Ганса — тоже задаю себе вопрос, а поскольку ответить не могу, то просто забываю о нем. Я ведь могла бы помогать голодающим детям, создать фонд спасения дельфинов или попытаться наставлять людей на путь истинный во имя Христа — словом, делать что-нибудь такое, благодаря чему я чувствовала бы себя нужной и полезной. Но — не хочу.
— А как пришла тебе в голову мысль отправиться на войну?
— Просто я поняла, что на войне, когда в любой момент ты можешь погибнуть, человек ведет себя иначе.
— Я вижу, ты хочешь ответить на вопрос Ганса?
— Хочу.
И вот сегодня, сидя в прекрасном номере отеля «Бристоль» с видом на Эйфелеву башню, которая целых пять минут сверкает и переливается всякий раз, как часовая стрелка совершает полный круг, — бутылка вина так и не откупорена, а сигареты кончились, — вспоминая, как люди приветствуют меня, словно ничего особенного не случилось, я спрашиваю себя: а не в тот ли день, при выходе из кинотеатра, все и произошло? Как мне следовало поступить тогда — отпустить Эстер на поиски смысла жизни или же проявить твердость и сказать: «Выбрось это из головы! Ты — моя жена, мне необходимо твое присутствие и твоя поддержка!»
Что за вздор. Я знал тогда, знаю и сейчас, что мне не оставалось ничего иного, как позволить ей делать что вздумается. Скажи я тогда: «Выбирай — или я, или работа военного корреспондента», то предал бы все, что Эстер сделала для меня. Да, меня немного смущал мотив — «поиски смысла жизни», — но я пришел к выводу: ей не хватает свободы, она нуждается в том, чтобы вырваться из привычного круга, испытать сильные, яркие чувства. Разве не так?
И я согласился, но, разумеется, предварительно разъяснив ей, что она берет крупный кредит в Банке Услуг (какая нелепость, если вдуматься!). И на протяжении двух лет Эстер вблизи наблюдала вооруженные конфликты — так это теперь называется — и меняла континенты, как перчатки. Всякий раз, когда она возвращалась, я думал: ну, все, теперь уж она бросит это занятие, сколько можно обходиться без нормальной еды, ежеутренней ванны, без театра и кино?! Я спрашивал, отыскала ли она ответ на вопрос Ганса, и неизменно слышал: «Пока нет, но я на верном пути» — и вынужден был примиряться. Порою она уезжала на несколько месяцев, но вопреки расхожим представлениям, разлука усиливала нашу любовь, показывая, как мы важны и нужны друг для друга. Наш супружеский союз, который, как мне раньше казалось, обрел после нашего переезда в Париж почти идеальные черты, делался все более гармоничным.
Как я теперь понимаю, Эстер познакомилась с Михаилом, когда собиралась в одну из стран Центральной Азии и искала переводчика. Поначалу она отзывалась о нем едва ли не восторженно, говоря, что он наделен даром чувствовать, что видит мир таким, каков он на самом деле, а не таким, каков он должен быть в навязываемых нам представлениях. Михаил был на пять лет моложе Эстер, но обладал опытом, который она определила как «магический». Я выслушивал все это терпеливо, как подобает хорошо воспитанному человеку, притворяясь, что неизвестный молодой человек и его идеи мне интересны, но на самом деле мысли мои были далеко — я перебирал в памяти неотложные дела, формулировал идеи, которые должны были появиться в тексте очередной книги, придумывал ответы на вопросы журналистов и издателей, прикидывал, как бы мне обольстить заинтересовавшуюся мною женщину, строил планы рекламных кампаний.
Не знаю, замечала ли она это. А вот я не заметил, с какого времени Михаил все реже упоминался в наших с Эстер разговорах, а потом и вовсе исчез. А она мало-помалу стала вести себя очень независимо — даже когда была в Париже, несколько раз в неделю уходила по вечерам под неизменным предлогом, что готовит репортаж о нищих.
Я пришел к выводу, что у нее начался роман. Неделю промучился, решая для себя — надо ли поделиться с нею своими сомнениями или лучше сделать вид, что ничего не происходит? Остановился на втором варианте, исходя из принципа: «Чего не видел, того не знаешь». Я был непреложно убежден, что ей и в голову не придет оставить меня — она приложила столько усилий, чтобы я стал тем, кем стал, так неужели же теперь отказаться от всего ради мимолетной страсти?! Абсурд какой-то.