Страница 10 из 11
Заир занимал все мои помыслы, и я понял, что нуждаюсь в противоядии, в чем-то таком, что вывело бы меня из этого отчаянного положения.
Надо было завести любовницу.
Из трех-четырех заинтересовавших меня женщин я решил остановиться на Марии — тридцатипятилетней французской актрисе. Она — единственная — не говорила мне чепухи вроде: «Ты нравишься мне как человек, а не как знаменитость, с которой все мечтают познакомиться», или «Я бы хотела, чтобы ты не был так известен», или — еще хуже! — «Деньги меня не интересуют». Она — единственная — искренне радовалась моему успеху, поскольку сама была знаменита и знала, чего стоит популярность. Это — сильное возбуждающее средство, своего рода афродизиак. Быть рядом с мужчиной, чье имя — у всех на слуху, сознавая, что он выбрал из многих именно тебя, приятно щекочет самолюбие.
Нас теперь часто видели вместе на всяких вечеринках и приемах, о нас ходили слухи, которые мы не подтверждали и не опровергали, и фоторепортерам оставалось только застичь момент поцелуя — однако они этого не дождались, ибо и она, и я считали нестерпимой пошлостью подобные публичные зрелища. У нее шли съемки, у меня была моя работа; иногда я приезжал к ней в Милан, иногда она появлялась у меня в Париже, мы чувствовали, что близки, но не зависели друг от друга.
Мари делала вид, будто не знает, что у меня на душе. Я притворялся, что понятия не имею о том, что и она — женщина, способная заполучить любого, кто понравится, — страдает от несчастной любви к женатому мужчине, своему соседу. Мы сдружились, мы приятельствовали, мы вместе посещали разные увеселительные заведения, и рискну даже сказать, что между нами возникло нечто, напоминающее любовь — только какую-то особенную, совсем непохожую на ту, которую испытывал я к Эстер, а Мари — к своему избраннику.
Я снова стал раздавать автографы в книжных магазинах, участвовать в пресс-конференциях, появляться на благотворительных обедах и в телевизионных программах, поддерживать проекты для начинающих артистов. Одним словом, занимался чем угодно, кроме того, к чему был предназначен, — я не писал.
Впрочем, меня это не волновало: в глубине души я считал, что писательская моя карьера окончена, если уж рядом со мной больше нет женщины, которая заставила меня начать ее. Покуда длилось мое творчество, я рьяно и ревностно осуществлял свою мечту, и немногим посчастливилось достичь того, чего достиг я, а потому остаток жизни могу с полным правом посвятить развлечениям.
Такие мысли приходили мне в голову по утрам. А днем я понимал, что хочется мне только одного — писать. Когда же наступал вечер, я снова пытался убедить себя, что уже исполнил свою мечту и теперь следует попробовать чего-нибудь новенького.
Наступавший год был особым — так происходит всякий раз, когда день Святого Иакова, празднуемый 25 июля, выпадает на воскресенье. В кафедральном соборе Сантьяго Компостельского есть специальная дверь, которую не закрывают 365 дней в году: по традиции считается, что вошедший через нее во храм будет осенен благодатью.
В Испании затевались разнообразные, так сказать, мероприятия, и я, памятуя, как благотворно сказалось на мне паломничество, решил принять участие в одном, по крайней мере, — в январе в Стране Басков намечался «круглый стол». Чтобы разорвать ставшую привычной цепь: попытка писать — вечеринка — аэропорт — прилет к Марии в Милан — ужин — отель — аэропорт — Интернет — интервью — аэропорт, я решил проделать путь в 1400 километров в одиночку, на машине.
Все напоминает мне о моем Заире — даже те места, где я никогда не бывал раньше. Как интересно было бы Эстер взглянуть на это, думаю я, как бы ей понравилось в этом ресторанчике, как приятно было бы ей пройтись берегом этой речушки. Ночую в Байонне, и прежде чем уснуть, включаю телевизор и узнаю, что на французско-испанской границе из-за снежных заносов застряло около пяти тысяч автомобилей.
Первая моя мысль наутро — надо возвращаться в Париж. Причина более чем уважительная, и организаторы дискуссии поймут меня — дороги обледенели, пробки чудовищные, правительства Франции и Испании убедительно рекомендуют до конца недели не пользоваться автотранспортом, поскольку велик риск попасть в аварию. Положение еще хуже, чем вчера. Утренняя газета сообщает, что на другом отрезке магистрали застряло 17 тысяч человек, поднятые по тревоге части гражданской обороны пытаются доставить им продовольствие и одеяла, поскольку у многих машин уже кончилось горючее и, стало быть, не действует отопление.
В отеле мне объясняют, что если я ВСЕ ЖЕ ДОЛЖЕН ЕХАТЬ, если это — вопрос жизни и смерти, то ехать лучше в объезд, по узкой проселочной дороге. Это — лишних два часа, и никто не знает, в каком состоянии покрытие. Но я инстинктивно решаю двигаться по автостраде: что-то словно толкает меня вперед — на скользкий бетон, ко многим часам покорного стояния в пробках.
Может быть, это «что-то» — название городка, в который я направляюсь: Витория. Может быть, мысль о том, что я чересчур привык к комфорту и утратил способность принимать нестандартные решения в критических ситуациях. Может быть, энтузиазм людей, в эту самую минуту восстанавливающих кафедральный собор, построенный много столетий назад, — именно для того, чтобы привлечь внимание к их усилиям, и пригласили нескольких писателей на «круглый стол». А может быть, то самое, что заставляло конквистадоров повторять: «Плыть — необходимо, жить — не обязательно».
Вот я и плыву. Потратив много времени и много нервов, прибываю в Виторию, где меня ждут люди, нервничающие еще сильнее. Говорят, что подобного снегопада не было последние тридцать лет, благодарят за то, что я все же пробился, а теперь надо следовать официальной программе, которая включает в себя посещение собора.
Девушка с каким-то особым блеском в глазах начинает рассказывать мне его историю. Вначале была стена. Потом ее использовали для постройки часовни. Прошли десятки лет, и часовня превратилась в церковь. Минул еще век, и церковь стала готическим собором. Он познал мгновения славы, потом начал кое-где разрушаться, потом какое-то время пребывал в забросе, пережил не одну перестройку, исказившую его структуру, и каждое следующее поколение считало, что уж оно-то решило задачу, — и перекраивало первоначальные замыслы. И с течением лет тут пристроили стену, там убрали балку, где-то еще укрепили опоры, а витражи то закрывали, то открывали вновь.
Собор же перенес все.
Я прохожу вдоль его каменного остова — нынешние архитекторы уверяют, что нашли наилучшее решение. Повсюду металлические опоры и крепления, собор — в лесах, грандиозные планы на будущее, сдержанная критика того, что сделано предшественниками.
И вдруг, когда я остановился посреди центрального нефа, меня осенило: собор — ведь это же и я сам, и каждый из нас. Мы растем и меняем очертания, мы обнаруживаем в себе слабости и недостатки, требующие исправления, и не всегда находим наилучшее решение, но, несмотря ни на что, пытаемся стоять прямо и правильно, оберегая не стены, не окна и двери, но пустое пространство внутри — пространство, где мы лелеем и чтим все, что нам важно и дорого.
Да, это несомненно: каждый из нас — храм. Но что заключено в пустом пространстве моего храма?
Эстер. Заир.
Она заполняет его. Она — единственная причина того, что я еще жив. Я оглядываюсь вокруг и понимаю, почему сейчас я стою в центральном нефе, почему мчался по обледенелой автостраде и томился в пробках — для того, чтобы помнить, что надо ежедневно перестраивать себя; для того, чтобы — впервые в жизни — признать: я люблю другого человека больше, чем самого себя.
Возвращаясь в Париж — погода уже улучшилась, — я пребываю в некоем трансе: ни о чем не думаю, а лишь слежу за дорогой. Приехав, прошу прислугу никого ко мне не впускать и несколько ближайших дней пожить у меня, готовя мне утренний кофе, обед и ужин. Я наступаю ногой на маленькое устройство, позволяющее выходить в Интернет, и вот уже остались от этого приборчика одни обломки. Я срываю со стены розетку телефона. А мобильник кладу в пакет и отправляю своему издателю с просьбой вернуть мне его не раньше, чем я сам лично приду за ним.