Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 2 из 62



Полковник Покрошинский тоже понимал ненужность своего визита, однако этим он как бы извинялся за резкий утренний разговор; ведь было ясно, что неудовольствие государя распространяется и на него, полковника Покрошинского. И уже другим тоном, более дружелюбным и даже чуть-чуть заискивающим, спросил полковник:

— Порядок, Матвей Ефимович?

— Обед сейчас понесем, — не поднимая головы, ответил Соколов. Он считал.

Покрошинскому явно показывали, что он лишний. Соколов брал реванш за утро, Соколову это было простительно. Но тут присутствовали нижние чины.

— Служим, братцы, царю и отечеству? — бодрым голосом спросил Покрошинский.

— Рады стараться, ваше благородие! — дружно гаркнули унтера.

Соколов поморщился, он не любил лишних разговоров. Он продолжал считать. Хлопнула дверь, и вахмистр Кочетов облегченно выдохнул.

Соколов подвел черту и отложил перо. Непорядок: получался недорасход. Вахмистр, почуяв недоброе, опять усиленно засопел. Соколов задумался, чиркнул перышком. Теперь все сходилось.

— В кашу положишь еще четверть фунта масла, — приказал Соколов.

Форточка в двери каждой камеры отпиралась три раза в день. Открывал и закрывал ее собственноручно Соколов. На форточку, откинутую на манер столика, ставился завтрак, обед или ужин. Дело-то нехитрое, может и не требующее присутствия смотрителя. Но таков был порядок, и его завел он сам, Соколов. Нельзя было ни на секунду оставлять унтера наедине с нумером — слишком свежа была в памяти Соколова история злодейского заговора в равелине. Правда, сейчас у Соколова унтера отборные, проверенные, свезли со всей России, да и жалованье, жалованье какое: триста девяносто рублей годовых казна положила. Да за такое жалованье удавиться можно! Но и там, в равелине, унтера тоже были не промах, не первый год служили, но охмурил их, окрутил злодей египетский — Нечаев. Соколов помнил его. Глаза как у дьявола завораживали. Но ничего, с божьей помощью успокоили. Нечаева схоронили, да сколько он, злодей, успел народу погубить! Вахмистры и унтера в штрафные команды пошли. Бог Соколова миловал, но впредь урок, на будущее: никому нельзя доверять. Нечаев заснул навечно, да другие злодеи не дремлют. Государственные преступники, цареубийцы. Вон куда их загнали, за какую стену упрятали, какой караул учредили! И мрут они, и болеют, и на ноги встать не могут, сумасшедшими прикидываются, да только глаз за ними нужен, глаз, в любой момент всего можно ожидать. Вон недавно какой недосмотр вышел.

Почти все нумера были старыми знакомыми Соколова, равелинцами. Каждого нумера он знал лучше, чем ихняя родная мама. Каждый нумер был злодеем-каторжником, на каждом из них небось кровь безвинно убитого государя. Случалось, они и над ним, капитаном Соколовым, кочевряжились, ндрав свой показывали. Да только ни к кому из них — истинный крест! — не питал зла Матвей Ефимович. Богом они наказаны, государь их навечно в Шлиссельбург определил. Не дело Соколова суд чинить, а дело Соколова — службу нести. А служба такая: чтоб был порядок! Что положено — получи, что не положено — извини, не обессудь, тюрьма не сахар. Всем Соколов объяснял, не ленился: «Сиди спокойно, никто не тронет тебя». Так ведь не понимают, не понимают, господа хорошие, но поймут, со временем поймут. Соколов давно служит и знает: тюрьма лучше родной матери всех уговорит.

В сопровождении команды и унтеров он медленно переходил от одной двери к другой, и глаз его, острый, наметанный глаз, отмечал малейшие оттенки настроения каждого нумера.

…Двадцать первый. Недавно прибыл. Богу молится. Осенило душу раскаянием. Но мы стреляные воробьи, нас на мякине не проведешь. Мы к тебе еще присмотримся, долго присматриваться будем.

…Второй нумер. Поведение удовлетворительное. Лежит тихо, болеет, а бывало, в равелине голодовки закатывал. Укатали сивку крутые горки!

…Восьмой нумер. Кровью харкает. Известный заводила, он и мертвым прикинется, с него станется. Держи с ним ухо востро, Ефимыч.

…Пятый нумер. Все по камере шастает. А чего ходит, поберег бы ноги. И ты, сердешный, сляжешь, не век тебе прыгать. А пока пятый стучит, стучит по ночам, с девятнадцатым перестукивается. Небось думаешь, я не знаю? Соколову все ведомо.

…Двадцать третьему дверь открыть, в камеру обед занести; встать не может.

— Опять тухлые щи и в грибах черви!



Вишь, недоволен, барин! Ужель не понимает, объяснить?

— Мне прикажут — я тебя рябчиками буду кормить, а прикажут повесить — повешу.

Вот так-то.

…Пятнадцатый нумер. Вот это бунтовщик! Полу-дохлый, еле ползает, а все шебуршится:

— Прошу не стучать форткой более раза, я раздражаюсь!

— Ты раздражаешься, ну и я тоже раздражаюсь!

Барыня на перине! Как ты ко мне, так и я к тебе.

Специально раза три хлопну, уставом это не запрещено.

…Нумер третий. Ишь как схватил тарелки и сразу спиной повернулся. Горд, их сиятельство, князь липовый! Заркевич предполагает, что нумер третий еще в равелине малость того… тронулся. Но Заркевич хоть и ученый врач, да человек хлипкий. А тюрьма — она для того, чтобы злодей волком выл, на стены лазил. Однако чего-то третий нумер сегодня… Надо еще в глазок глянуть: так и есть, дергается. А жрет-то как; хоть и болен, а поесть горазд! Дергается. Значит, не сегодня-завтра начнет кричать, в дверь колотить. И придется опять его в цитадель, в старую тюрьму отправлять. Эх, морока с третьим нумером!

…Двадцать шестая камера. Тут и случился недосмотр. А теперь в ней одиннадцатый нумер. Тоже своя, равелинская. И, по словам его превосходительства генерала Оржевского, самая важная преступница.

— Пожалте, барышня, сегодня каша вкусная.

Не ответила, только глазами повела. А ведь не положено ему с ней разговаривать, да еще умасливать, упрашивать. Но бывала осечка, срывался. Что-то в одиннадцатом нумере было такое-этакое, не разбери-поймешь, но господское, повелительное. Похожа она была на дочку командира четвертого карабиньерского полка, где службу начинал. Такая же глазастая, недотрога. Эх, барышня, одиннадцатый нумер! Знать бы все наперед, то упредил бы он ее, на колени бы встал, Христом-богом бы заклинал: не вяжись, барышня, со злодеями-сицилистами, не женское это дело! А женское дело — детей рожать, гостей чаем потчевать. И чего ей не хватало? Ведь всего хватало, из благородных.

…Седьмой нумер. Дверь открыть. Унтера около койки обед поставят. Примерного поведения седьмой нумер. Не кричит, не говорит, не стучит, не гуляет, не встает. Обед больничный: Заркевич прописал. Да не ест седьмой нумер, как птичка поклюет. Сначала, бывало, чудил, в угол заползал, прятался. Теперь выправился, все как положено. Всем хорош седьмой нумер, да недолго протянет. Жаль. Когда бог даст еще такого смирного?

…В тридцатой камере девятнадцатый нумер. Глаза б мои на него не смотрели. Этот опасен, этот зверь. В Новобелгородском централе подкоп устроил, с Кары бежал. Специально его поместили, чтоб никого из соседей рядом не было. Так нет, учуял пятого нумера, по ночам перестукиваются. К этому в камеру заходишь, как к лютому тигру. Того гляди, бросится. Пусть унтер обед ставит, а я в сторонке… Взял. Молчком. Пронесло. А может, притих девятнадцатый? Взялся за ум после сентября? Был у нас еще такой горячий. Да суд справедливый скор: к стенке поставили, успокоили. Другим наука.

Прошел обед. Без скандала, бог миловал. На часок домой можно сбегать — к деточкам малым, к родной Марье Ефимовне.

Была у Соколова казенная квартира в офицерском доме. Была жена, степенная, домовитая Марья Ефимовна, что слова лишнего не скажет, а все угадает. И обед подаст, и полотенце, и в праздник чарочку поднесет. Чарочку, не больше, и то в праздник. Нельзя было пить Соколову: во-первых, служба, во-вторых, водка — это распущенность, в-третьих, водка — она копейку любит. А откуда она, лишняя копейка? И хоть большое жалованье казна положила капитану Соколову — две тысячи семьсот пятьдесят рублей годовых, — но жили они с Марьей Ефимовной скромненько, откладывали. Сегодня жалованье, а завтра случись беда — и нет его. А у Соколова две дочери и два сына. Мальчиков надо в люди выводить, для девочек копить приданое. Сам Матвей Ефимович ползком продвигался. Сколько его по мордасам лупили, носом в дерьмо тыкали! Служба лютая, девятнадцать лет в рядовых ходил. Девятнадцать лет до серебряного погона тянулся! Ну ничего, бог не выдал. Кому из кантонистов офицером стать посчастливилось? И ни протекции, ни денег, ни знакомых-родственников не было у Соколова. Все заработано своим горбом. А уж деточкам иная судьба уготована. Соколов всем пасть порвет, а своих кровиночек не выдаст! Сережа и Володя в юнкера пойдут, Машу и Олю в благородный пансион определим. Когда-нибудь поймут, как надрывался их папаша. Хотя, говорят, от детей благодарности не дождешься. Ну да бог им судья. Одно плохо: Шлиссельбург — климат мерзостный. Оленька бледная, на ножках еле стоит, а Володька все кашляет и кашляет.