Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 15 из 62



И не стыдно вам, Нестор Васильевич? Великая литература была рядом, и как же ваша рука поднималась этакое писать? Еще как поднималась… Официально признанный талант! Столп правительственной литературы! Журнал Полевого закрыли, когда тот осмелился вас критиковать. Ну а потом, после Белинского, когда все мало-мальски образованные люди смеяться над вашими опусами стали, не стыдно было? Нет, не стыдно.

И вспомнилось, как в Иркутской общественной читальне нашел о книжку: Н. В. Гоголь. «Петербургские повести». Типография Вильде и Мышкин, Москва, 1873 год. Эх, Ипполит Никитич, такое дело начинал…

На воротах двухэтажного особняка по Тверскому бульвару, двадцать четыре, — писанная золотом вывеска:

ТИПОГРАФИЯ ВИЛЬДЕ И МЫШКИН принимает заказы на печатание книг, каталогов, афиш, бланков и визитных карточек.

Купив типографию, Мышкин сдал ее в аренду своему компаньону Эдуарду Александровичу Вильде. Вильде, аккуратный, вежливый прибалтийский немец, неплохо знал производство и умел доставать заказы на разную выгодную мелочь: афиши, прейскуранты для портерных и рестораций и т. д. Сам Мышкин осуществлял общее руководство и отбирал книги для печати.

«Ви, молодой человек, — любил повторять Вильде, по обыкновению не называя Мышкина по имени-отчеству, ибо с трудом его выговаривал, — книжный отдел взяли, а я пошель спать. Я немец-странец (что у Вильде означало „чужестранец“ или „иностранец“), и я только честный коммерсант, мой дело — бухгалтер, машина, рабочий, чтоб с утра пьян не валялся…»

Простачком прикидывался Эдуард Александрович. Известно было, что любил он книги, да только немецкие. На ночь читал «Драмы» Шиллера в лейпцигском издании.

Тут как раз постановление подоспело, что типографии отдаются под надзор полиции. Неприятный указ, но компаньонам он чистой прибылью обернулся. Теперь заказчику книгу издать и хочется и колется. Иная брошюра птицей с прилавка улетит… Улетит, конечно, если полиция тираж не арестует. Ну а Мышкин, все знают, у его превосходительства обер-полицмейстера свой человек. Мышкину, небось, дозволено больше.

И чаще звонил колокольчик над обитой черной клеенкой входной дверью типографии, и, заслышав его, сразу веселел и облизывал толстые губы честный коммерсант Эдуард Александрович.

На Тверском бульваре первые желтые листья. Дождик прибил пыль. Извозчики подняли козырьки своих пролеток. Сентябрь пришел в Москву, и тоскливо было встречать его двадцатипятилетнему Ипполиту Никитичу Мышкину. Он стоял у окна своего хозяйского кабинета и барабанил пальцами по стеклу.

Вроде бы все хорошо складывается. Работы много, планы обширные. Но чего-то не хватает… Целый день крутишься как белка в колесе и вдруг ловишь себя на мысли, что жизнь проходит мимо. Типография приносит массу хлопот, но и должность свою стенографа ты не бросаешь… Работа на измот. Иллюзия занятости. Здорово помогает. Помогает не задумываться над простым вопросом: кому ты лично нужен, Ипполит Никитич? Сегодняшняя хандра, конечно, не от погоды. Созерцание дождя и опавших листьев оставим для барышень. Видно, причина в том, что сегодня понедельник, будь он неладен. Твои рабочие — люди передовые. И в типографии, на зависть европейскому пролетарию, восьмичасовой рабочий день, платят прилично, обращение уважительное. Наборщики столько книг осилили, что иному студенту и не снилось. Однако, книги — книгами, но в воскресенье, истинный бог, положено выпить. Ну и, естественно, в понедельник работа соответствующая: как рак клешней литеры набирают, слова пропускают, строчки путаются — в общем, сплошная переверстка, чистый убыток.

Что, хозяин-барин в тебе заговорил? Нет, просто по характеру своему ты выше всего ставишь добросовестный труд. Понятно, проповеди тут не помогут… Вот если бы организовать коммуну, чтоб воздействовать, так сказать, личным примером. Но для коммуны помещение на Тверском не приспособлено.

Да и рабочие — люди семейные. Найти других рабочих, молодых, энтузиастов?

Стук в дверь. «Явление Христа народу». Еще в четверг с ним обсуждали «Очерки фабричной жизни» Голицинского. Нынче…

— Барин, прикажите выдать полтинник в счет жалования. Душа горит!

Ну что ему скажешь? «Не пей в воскресенье с кумом, с братом, сватом?» Обидится. Ладно, на рубль и проваливай! (В понедельник ты для него не Ипполит Никитич, не старший по работе, в понедельник ты для него барин. Черт бы его побрал!)



И сразу в кабинете запах — как в винном погребе.

Окна настежь. Опять закапало. Над тротуаром зонтики закачались. Ветер бросает желтые листья под копыта лошадей…

Легкие шаги в коридоре, скрипнула дверь.

— Здравствуйте, — робко сказала черненькая, скромно одетая барышня и опустила глаза.

— Здравствуйте, здравствуйте! Чем могу служить? — вежливо ответил Мышкин, а сам подумал: «Наверно, принесла заказ на отпечатку афишки для благотворительного концерта. Надо послать ее к Эдуарду Александровичу».

— Господин Мышкин, — проговорила девушка чуть хрипловатым, срывающимся от волнения голосом. — Мы с подругами приехали из Архангельска. Ищем работу. Меня к вам направил ваш знакомый, господин… — девушка подняла на него свои большие серые глаза.

…Вот такой, какой он ее увидел в этот момент, она и запомнилась ему на всю жизнь — Фрузя Супинская, его единственная любовь.

Кажется, он сразу предложил ей сесть, сбегал за чаем, а потом попросил подробно рассказать о себе и о своих подругах.

Фрузя Супинская, дочь польского дворянина, сосланного в Архангельск, решила отправиться в Москву, чтобы посвятить себя освобождению родины и русской революции. С ней приехали две польки, сестры Юлия и Елена Прушакевич, и две русские подруги — Лариса Заруднева и Лиза Ермолаева. Господина Мышкина им рекомендовали как человека передовых взглядов, и вот поэтому…

С деловым, каменным лицом выслушал господин Мышкин сбивчивую речь девушки, вытащил бумажник, отсчитал ассигнации, сказал, что это аванс, что панне Супинской он предоставит переписку материалов судебных процессов и что подругам обязательно найдет работу, постарается устроить в свою типографию, посоветовал снять меблированные комнаты на Кокоревке («дешево и весьма прилично»), проводил по коридору, попрощался в меру любезно, с достоинством, как и положено преуспевающему хозяину.

И снова стоял Ипполит Никитич у окна своего кабинета и барабанил пальцами по стеклу, но только как будто сразу все изменилось: и дождик такой милый и приятный, и Тверской бульвар словно специально раскрасили к празднику, и весело цокали копыта по мостовой, грохотали экипажи, и вся эта лихая, красивая жизнь принадлежала ему, и он чувствовал необъяснимый прилив сил, энергии, радости.

В чем же разгадка такой резкой перемены настроения? Не разгадка, а скорее загадка. Загадка в больших серых глазах Ефрузии Супинской: один раз они на тебя пристально, доверчиво глянули — и жизнь твоя, деловой, озабоченный, скептический, всезнающий, осторожный господин Мышкин, и жизнь твоя перевернулась.

В глубине двора — деревянный двухкомнатный флигель. В первой комнате пахнет варом и кожей. Два студента тачают сапоги, третий прилаживает двойную подошву к ботфортам (секретный «карман» для документов и денег). В другой комнате, чистой и светлой, девушки шьют мужские сорочки.

Напрасно где-нибудь в смоленской или тамбовской усадьбе старенькие родители надеются, что их Сашенька или Варенька на землемера выучится, или на доктора, или курсы какие закончит, а там получит казенное место или выгодную партию для себя составит. Заброшены учебники, забыты лекции. Может, тому виной традиционный студенческий «плезир» («от зари до зари все горят фонари») или «гранд амур»? Вон как лукаво стрельнула глазками девица, заглянув в комнату к «сапожникам»…

Нет, «амуры» в коммуне не приняты. А лукавый взгляд означал: господа, хватит отлынивать, сегодня ваша очередь бежать в лавку за продовольствием. Что же касается «плезира», пожалуйста, работа от зари до зари. Надо пошить для товарищей обувь и одежду и, сверх того, сдать купцу товар.