Страница 5 из 57
ВОЗВРАЩЕНИЕ
Калитку тяжестью откроют облака, И Бог войдет с болтушкой молока. Ты не потянешься, но ляжешь наповал, Убитый тем, в чью душу наплевал. И ты увидишь в черном полусне, Скача вразброд на вещем скакуне, В твоей спиною созданной ночи — Мечта богов воплощена в печи. Трубой замаскированный пилястр — В нем прокаженные лежат в коробке АСТР. И зимний день померк, и летний сад, И жизни продолжается распад. С. Красовицкий Мастерская. Давным-давно, пятнадцать лет назад, по тепловатой пасмурной Москве я шел впотьмах с Казанского вокзала, затем, что я вернулся издалека, из Азии, за десять тысяч верст, где я провел два года полуссылки, полуработы, получепухи. Приют мне дали тетушки, и сразу я разменял свои аккредитивы: купил себе немецкий пиджачок голубовато-клетчатый, ботинки на губке двухдюймовой и китайский шикарный плащ с названьем сильным «Дружба» и бросился захватывать Москву. Но город был так пуст, так непривычен, не узнавал, не кланялся, не помнил меня совсем, как будто я вернулся с Большой Медведицы. И я бродил от Сретенки к Волхонке и Полянке, пил пиво, покупал сорочки в ГУМе и собирался всякий день домой. Но так и не уехал. Как-то утром мне младшая из тетушек сказала: «Тебе звонил вчера в двенадцать ночи (что за манеры!) некто Кривоносов. Он приглашал тебя прочесть стихи по случаю…» Но случая она, как ни пыталась, не могла припомнить. И хорошо, что записала адрес мне незнакомый — Сточный переулок. «Ах, Кривоносов!» Да, я знал его. Назад три года он явился в Питер, где проповедовал поэзию сектантов, пел скопческие гимны, завывал веселые хлыстовские молитвы и говорил, что было бы недурно помножить их на Рильке и Рембо. Еще на лестнице я понял, что квартира, куда иду я, будет многолюдна, поскольку предо мною и за мною туда же шла приличная толпа. Две комнаты теснили и шатали вольнонаемники поэзии московской, исполненные хамства и азарта, одетые кто в рубище, кто в лучший двубортный бирмингемский шевиот. Как оказалось, Кривоносов был скорее арендатором квартиры. Присутствовал и собственно хозяин — седобородый пьяный человек по имени Илларион Вершинин, который каждому пожал пребольно руку, представившись: «Вершинин. Оптимист». На грязном провалившемся диване сидели девушки, и сигаретный дым окутал их клубами, как эскадру британскую в проливах Скагеррака в бою, где был разбит немецкий флот. Тут Кривоносов выступил, и вот я выслушал хлыстовские терцины. О. Целков в мастерской у Брусиловского. Как вдруг поэт без видимой причины образовал обратный ход: «Я сифилитик благодати, кит или физика кровати». Назвал свой опыт Кривоносов палиндромон, зеркальный код, его читай наоборот, по-иудейски справа. И сложились слова в премилый остренький стишок. «Такое сделать до меня не мог никто в литературе», — объявил, раскланиваясь в пояс, Кривоносов. Тут громко зароптали, а за ним стихи читали человек двенадцать. Припоминаю меньше половины: во-первых, Кривоносова, потом сибиряка, что звался Ваня Дутых. Он что-то заревел про свой задор, сибирские таежные просторы, тайменя и пельменя, снег и знак, что отличает парня с Енисея от прочего сопливого дерьма. Он всем понравился, и кто-то поднес ему стакан граненый старки, и Ваня выпил и лизнул рукав. Через четыре года в комнатушке, которую снимал он на Таганке, взломали дверь. Был Ваня мертв и даже придушен, как решила экспертиза. Закоченев в блевотине обильной, лежал сибирский бард лицом к стене. А через месяц на прилавки поступило его собранье первое «Кедрач». Потом читал Сережа Ковалевский, изящный, томный, прыщеватый мальчик, наследник Кузмина и Мандельштама, эротоман, хитрец и англофил. Его прекрасные стихи казались мне зеркалами в темном помещенье, в которые заглядывать опасно. Там увидать такое можно, что потом хоть в петлю. Лет через пяток, под слухи, толки и недоуменья стихи забросит он, возненавидит. Он женится в Рязани на крестьянке, родит троих детей и будет жить то счетоводством, то и пчеловодством, а позже станет старостой церковным в своем селе на станции Ключи. Потом читал Парфенов. В синей паре, в американском галстуке в полоску, плечистый, белокурый, ловкий парень. Он пошутил довольно зло и плоско и прочитал стишки с названьем странным «Былина керосиновой страны». И были все до слез потрясены. Он намекал на то, на се, на это, он вел себя как Ювенал, как Гейне, как Беранже, как Дант, как Саша Черный. Под видом керосиновой страны он выводил такие выкрутасы! И ловко как написано, какие созвучия: «Бедовый» и «бидоном», «молоденькой — молочницей»! Новатор, ниспровергатель, первое перо!