Страница 9 из 14
Но Маша, Маша! Ее дерзкая красота, утонченная, необычная, изломанная, вдруг уступила место измождению, истерикам, кровавому кашлю по утрам.
– Ты сегодня, разумеется, опять по своим делам. Но я приехала сюда не для того, чтобы чахнуть в этих убогих комнатах. У меня нет даже выходного платья, понимаешь ли ты – платья? Где зеркало? Подай же немедленно!
Он намеренно долго искал зеркало, стараясь не найти. Бедная. Но чем он может помочь? Чем, когда денег нет и неизвестно, будут ли, когда вопрос о журнале висит на волоске и, главное, когда точит мозг одна подлая и грешная мысль: правдивы ли те слухи, что доходят до него глухо, но настойчиво?
За окнами опять бесилась пурга, но в одиночестве одиночество чувствовалось гораздо меньше, чем днем, среди дел и слез. Он выкурил папироску, дождался самовара и принялся за черный, сладкий, как патока, чай.
Конечно, брату трудно отказать в издании журнала – как-никак владелец предприятия, фабрикант, человек состоятельный. Литературные силы тоже найдутся, одни Аполлоны – Майков да Григорьев – чего стоят. Черные бешеные цыганские глаза Григорьева будто сверкнули в ночи и тут же по необъяснимой прихоти воображения сменились бархатными глазами Вергунова[33].
Он поперхнулся и обжегся чаем. О, Бог с ним, пусть все, что и могло быть, было, но только не то, о чем гудят у Яновских, Милюкова и даже у брата. Пусть она его обманывала, пусть, – у нее так мало было в жизни красивых чувств, а мальчик, хоть и пустой, но пылкий и хорошенький. Но пусть только не ее унижение, когда, говорят, он тайно приехал к ней в Тверь и, увидев, что сделала болезнь, с отвращением уехал, не оставив даже адреса.
Он застонал от бессилия. Муж, обманутый обманувшим жену любовником! Какая мерзость. Чувства и мысли метались, словно в клетке. Метель завывала все яростней, словно в Сибири.
Из комнаты Маши доносился упорный кашель, и его неожиданно передернуло от воспоминаний о пузырьках, притираниях, потных измятых сорочках на креслах.
А вот, говорят, нынешние студиозусы, например, не придают значения подобным инцидентам. Кажется, именно вчера Николай Николаевич утверждал, будто молодежь из военных медиков устроила фалангу где-то неподалеку от академии и живет там свободно с курсистками. Больше того, идея быстро распространилась среди всей учащейся молодежи, захватила Лесной, Горный, даже Университет. Кажется, и фамилии назывались… Цепкая писательская память тут же услужливо выкинула: да, точно, Щапов, Слепцов, Суслов…
Он подошел к окну, пытаясь избавиться от возникших перед глазами непристойных видений, мешавшихся с потными кружевными сорочками Маши за стенкой. Да уж, конечно, там никто бы не стал переживать из-за измены, поскольку и измен-то как таковых быть не может…
– Теодор! – послышался сухой надломленный голос. – Теодор, опять!
У Марьи Дмитриевны начинался приступ, после чего неизбежно следовали капризы, бурные упреки и, наконец, вспышка близости, краткой, острой и почти болезненной, как обычно бывает у чахоточных.
– Нет, может быть, лучше-то и фаланга…
Чай давно остыл, чадила дешевая свечка, и темная дьявольская работа разрушала мозг. Не хватало сейчас еще припадка – тогда завтра он не сможет появиться в Пассаже. А ведь первый вечер Литературного фонда, сам Тургенев намерен произнести речь, и Маше обещал свозить…
Ах, скорее бы весна, клейкие листочки, вечная иллюзия обновления!
Но черные волны тоски захлестывали его все сильнее, пока он не провалился в бред, где круглолицые невинные курсистки отдавались синим фуражкам и бутафорским шпагам универсантов.
Глава 4
Парк больницы Эрисмана
Катя медленно шла по утоптанным аллейкам больничного парка, искренне удивляясь, как она могла здесь очутиться: все свои двадцать лет она отличалась завидной трезвостью мыслей и, пожалуй, даже чувств. И вчерашний ее поступок был ей самой непонятен и казался диким. Было стыдно – ведь подобные вещи могут совершать только психически больные люди или дураки.
С детства обладая той здоровой привлекательностью, которая столь ценится среди молодых людей из так называемых колледжей и лицеев, Катя никогда не ощущала себя обделенной вниманием. Но и разговоры, которые постоянно велись среди ее приятельниц о физических подробностях любви, ей тоже не нравились. Они были какимито тупиковыми – словно бы заходишь в огромный лес, проходишь несколько шагов и только начинаешь различать его разнообразие и красоту, как лес-то, оказывается, уже и кончился. Обман какой-то. И, может быть, именно благодаря этому ощущению обманчивости Катя смотрела на мужчин и отношения с ними весьма спокойно, и это высвобождало у нее немало времени для многого другого. Она, например, успела позаниматься и фехтованием, и вышивкой, и даже два года отходила на уроки гитары в клубе «Горячие сердца». Что же касается учебы, то родители, несмотря на ее весьма средние успехи, все-таки заставили Катю закончить десять классов. Затем она преспокойно отучилась в парикмахерском колледже по маникюру, избрав такую специальность лишь потому, что ей очень нравились ухоженные руки.
Потом, пересмотрев сотни женских и мужских рук, она вынуждена была признать, что по-настоящему красивых среди них очень мало. Отделанные ногти и всячески ублажаемая кожа не перекрывали дурной формы и открывали Кате многие нехорошие качества их владельцев. Она быстро научилась распознавать по рукам жадность, грубость и даже тупость. Евгения в первую очередь и поразила Катю своими руками, незнакомыми с маникюрным салоном, но дерзкими, с идеально овальными от природы ногтями и легко гнущимися назад в верхних фалангах пальцами. Как они, эти руки, гладили огненную шерстку тогда еще крошечного сэра Перси!
Катя представила задумчивое лицо Евгении, каким она увидела его перед тем, как пойти с Дмитрием к парапету, – и невольно покраснела. После такой выходки ей будет просто стыдно появиться у нее… Но дело даже не в этом, Катя отнюдь не была человеком стеснительным, просто она не могла взять в толк, как подобное могло произойти с ней. И что надо сделать, чтобы такое не повторилось?
При воспоминании о воде, ледяным столбом распирающей горло, она вздрогнула, но вместе с ощущением ужаса и непоправимости мелькнуло странное чувство новизны, словно ей на миг открылось нечто, чего она никогда не знала и даже сейчас не могла бы определить… Катя, наконец, решила оторвать взгляд от дорожки, за которую упорно цеплялась, ибо ей все еще чудилась вокруг неверная обманчивая вода. Серенькое небо равнодушно нависало над больничными деревьями, делая их, и без того всегда немного ущербных в такого рода садах, еще более жалкими и обделенными. На зелень уже ложился едва заметный налет еще не желтизны, но какой-то дымки – предчувствия осени. Это время было для Кати самым томительным, уж лучше бы сразу вспыхнули повсюду яркие пятна и появилась определенность. С определенностью жить легче и проще, чем с этой смутностью, которая донимает вас при любом переходе из одного состояния в другое.
Поэтому и сейчас Катя снова уткнулась глазами в спасительную определенность уже свернувшей за угол дорожки, за которой распахнул кованые ворота выход. Но в тот же миг эта надежная, казалось бы, земляная дорожка вдруг снова потеряла устойчивость и, мягко закачавшись, стала уплывать из-под ног. Катя инстинктивно подалась к ближайшей обшарпанной стене и в липком бессмысленном страхе вдруг вспомнила, что когда-то давным-давно они ездили со школой на какую-то военно-блокадную экскурсию, и там им рассказывали, что именно здесь, в больнице Эрисмана, в парке упала невероятных размеров немецкая бомба. Бомба эта чудом не разорвалась, а ушла глубоко в плывун и с тех пор так и плавает под Петроградской стороной, и чего ожидать от нее – неизвестно. Катя ясно, как бывает в кошмарных снах, увидела эту бомбу, чем-то растревоженную, недовольную, ожившую, почувствовала, как она легко ворочается всей своей тушей в земле, словно горячий нож в масле… и как время тоже поворачивается куда-то совсем в другую сторону. Ей стало по-настоящему дурно, и она, упав плечом на стену, медленно начала сползать вниз.
33
Вергунов Николай Борисович (1832 – неизв.), учитель в г. Кузнецке, предполагаемый любовник М. Д. Исаевой, первой жены Достоевского.