Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 7 из 58

При этом он никак не мог уловить: ранее описанный кризис являлся следствием неприятия редакцией его текстов или, наоборот, отвергнутые тексты породили кризис? В любом случае последний привел к тому, что его и без того напряженное финансовое положение постепенно все более усугублялось. Между тем ему не составило большого труда научиться жить на удивительно малую сумму денег, он уже давно сформировал для себя достаточно скромный уровень потребления — собственную систему ценностей, в которую он укладывался без особых потрясений. Так, разъезжая по городу, он вновь и вновь заглядывал в универсальные магазины и так называемые бутики, чтобы купить себе белье и все прочее на основе понижения сортности товара, на который натыкался хоть и неожиданно, но неизменно вовремя. Ему казалось, что эти усилия по поиску, отслеживанию, просчитыванию, отбраковыванию и принятию ценового решения суть иная форма его жизненного кредо, отражавшего сугубо индивидуальный способ удовлетворения потребностей и пропитания. Он всегда стремился к построению структуры счастья, которая ведь нуждалась в желании и созидании в его собственном понимании. Он каждый раз воспринимал как удачу, если в его руки попадала ценная вещь, если он становился обладателем чего-то для него достижимого, особенного по сниженным ценам. Просто он ненавидел начищенное до блеска потребление, циничные и бесцеремонные траты, то есть по его образу и понятию эрзац-жизнь, противоречившую его собственным представлениям. В общем, последние годы он прожил достаточно скромно, поддерживая равновесие между расходами и доходами, режимом экономии и потребностью занимать деньги, ориентируясь в основном на плавленые сырки и чай… Можно было представить себе, как он сидел тогда в своей крохотной кухне за столом, за спиной окно, через которое он любил снова и снова разглядывать большой задний двор и огромную грушу, которая летом стояла, нахохлившись, как птица, а осенью увешанная плодами, которые никого не привлекали и оставались на дереве до зимы, и превращалась в прозрачный высохший скелет, сучья которого тянулись к небу, открывая вид на расположенные напротив дома, из окон одного на него смотрела нагая девица, которая, видимо, только что вышла из ванной… Обвязав полотенце как тюрбан вокруг головы, она стояла у окна, видимо, поставив ногу на стул. Она разглядывала его, выставив свое юное, пропорционально сложенное, изящное и горячее тело, чтобы хотя на расстоянии он мог полюбоваться им в течение нескольких минут.

Он достаточно скромно жил в квартире старого полуразрушенного дома, принадлежавшего известному кельнскому спекулянту, который, как писали в газетах, болезненно цеплялся за доходные дома, буквально коллекционировал их, хотя не проявлял интереса к отдельному принадлежащему ему объекту, ни в коей мере не заботясь и о его, Левинсона, жилье. Так, дом и квартира ветшали и практически разваливались, что ему как съемщику давало повод протестовать против любого планируемого повышения арендной платы и даже добиваться ее снижения.

Впрочем, для этого ему пришлось осваивать искусственный язык понятий, также ставших составной частью его жизненного кредо: условие, предупреждение, крайний срок, претензия и жалоба, что опять-таки породило состояние душевной напряженности. Это также представляло собой одностороннюю конфронтацию, в которой принцип противной стороны по сути дела заключался лишь в том, чтобы скрыть свое имя, спрятавшись за адвокатскими конторами и пустыми юридическими фразами, а также за холодным нейтральным тоном, который лишь иногда отдавал цинизмом и сарказмом. Этот домовладелец из страха (перед кем? может быть, перед самим собой?) провел свою жизнь с пистолетом в руке и в хаотических условиях на укрепленном со всех сторон чердаке дома в Кельне, на территории искусственного сада, где, переусердствовав в своем спекулятивном рвении, как тогда писали в газете, а также погрязнув в своих грабительских и антисоциальных аферах, сделал четкий и логически оправданный шаг—собственноручно застрелился. Это также не имело отношения к сути вопроса, но для него, Левинсона, стало тогда ярким контрастным проявлением.

В начале декабря ему был отдан первый приказ. Тогда от него впервые неожиданно и безоговорочно потребовали выступить в роли курьера. Это было первое в ряду поручений, которое он, наверное, по праву расценил как пробное с целью выяснения, в какой мере противная сторона, то есть связанные с газетными объявлениями люди, уже могла на него положиться. С этого и началось то, что впоследствии Левинсон воспринял как постепенную вовлеченность в своего рода скрытое соучастие (речь шла о тайном взаимопонимании, базирующемся на неприязни), тайное состязание, в котором каждая из сторон пыталась (по крайней мере так это виделось ему) по возможности превзойти соперника в добросовестности и точности, а также пунктуальности в спортивном смысле слова, а может, даже затмить его, то есть победить.

Он был не только испытуемым, а они — теми, кто взял над ним верх, извлекли его из неизвестности. Речь шла скорее о том, что и он собирался подвергнуть их проверке и фактически добился этого, и что они были вынуждены приноровиться подчиниться ему, его персоне по имени Левинсон. От него требовалось лишь знание определенных правил игры, а еще понимание исходивших (не от них!) объективных условий и соблюдение их — условий, на основе которых функционировало (в сущности, каждое) отношение. И вот он уже заткнул за пояс их, своих противников, в смысле более высокого порядка законности и диалектики, равно как и они его.





Так что и ему в полной мере удалось (а именно в результате тщательнейшего исполнения их предписаний и благодаря умению приноровиться, что никак не объясняется бесхарактерностью) понять их, раскусить и в итоге стать для них партнером и впоследствии даже нечто большим.

Коротко говоря, вся история раскручивалась следующим образом. В один прекрасный день (это было в декабре) он получил по почте ничем не приметный конверт, в который был вложен железнодорожный билет второго класса до Ганновера и обратно, а также две плацкарты на два конкретных поезда. В конверте больше ничего не было: никакой информации и никакого сообщения. Хотя он тогда не допускал мысли о чьей-то ошибке, первой реакцией было — исполнять такое странное таинственное поручение (сомнений в этом не было ни на миг) он ни в коем случае не станет. Однако чем дольше он размышлял, тем больше его охватывало любопытство. Ему хотелось знать, что же за всем этим кроется, ведь говорить о полной бессмысленности поручения не было оснований. Поэтому после некоторых раздумий он все же решил отправиться в дорогу. К этому его подтолкнуло если не любопытство, то упрямство. Он словно поднял перчатку, чтобы сказать им: вот смотрите, это мой выбор, я сделал его добровольно, я принимаю вызов. Затем он внимательно рассмотрел забронированные билеты, отметив, что его поезд отходит через полтора часа.

На пути к вокзалу он поначалу разглядывал всех пешеходов в ожидании какого-то предназначенного ему знака: может, кто-то подмигнет, незаметно просигналит жестом. Он надеялся, кто-то заговорит с ним, чтобы сориентировать его. Он должен был реально учитывать, что за ним могли вестись слежка и наблюдение. Им ведь был известен его маршрут и то, на каком месте в вагоне он будет сидеть. Но ничего не происходило. Вместо этого он, Левинсон, вскоре (практически когда ехал в автобусе на вокзал) решил не доводить себя до сумасшествия, а наслаждаться путешествием.

Сама поездка прошла без происшествий. На этот раз он ощутил неизвестное ему ранее страстное осознание самого факта нахождения в пути. Он действительно почувствовал себя человеком, впервые отправившимся в дорогу без цели и смысла… Путешествуя на поезде, он редко когда проявлял такое внимание, такой интерес ко всему: к попутчикам, к пейзажам за окном. К этому интересу вскоре добавилась какая-то пронзительная, почти что одухотворенная печаль при виде, как ему вдруг показалось, мелькнувших и безвозвратно утерянных, стремительно уносившихся куда-то вдаль лесов, полей и холмов. По-зимнему неяркое солнце, которое в первые послеобеденные часы низко висело над горизонтом, показалось ему заурядным светилом, какой-то имитацией или же бледным воспоминанием об оригинале. Все казалось ему подделкой или фальсификацией во время той поездки на поезде в Ганновер, даже пассажиры в его купе производили удивительно неприятное впечатление… Вместо того чтобы ехать в двухъярусном пассажирском вагоне, он, согласно плацкарте, безропотно устроился в купейном. Скорее всего из любопытства, чтобы убедиться, появятся ли в его купе и другие обитатели. Он уселся на свое место у окна и принялся разглядывать пассажиров. Пожилая экзальтированная дама в тесно облегающем костюме джерси сидела напротив, она без умолку болтала, считая нужным высказывать все, что думала; рядом устроились двое молодых людей — в углу напротив «ковбой» с севера Германии в кованых сапогах и джинсах с пряжкой на поясе, со скрещенными «кольтами» на голубой тенниске (на голубом поле выделялась надпись «In hoc signo vinces»), а посередине последователь или сторонник Штейнера, который, сложив руки и подняв глаза, едва слышно что-то бормотал, медитируя. Попутчики во всей их индивидуальной определенности и зримости казались ему странными далекими существами, бессмысленными актерами в некоем театре абсурда, о котором они сами понятия не имели, но без которого этого действа вообще не было бы.