Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 37 из 144



Мне стало абсолютно ясно, что во всем виноваты именно родители. Ну да, родили, как все говорят, что я им благодарен должен быть за то, что «жизнь подарили». А зачем мне она, такая жизнь? Я ничего не имею, и ничего не предвидится; только теряю, но ничего не нахожу. Почему все складывается именно так, что у других есть все, но они не приложили к этому ни малейшего усилия, а иным даже для того, чтобы получить самую ничтожную подачку от жизни, требуется вырвать себе жилы и вкалывать по двадцать пять часов в сутки? Ответ напрашивается один: родители. А нечего было рожать, если не могут обеспечить новое живое существо всем необходимым. Уж сколько примеров тому… А ведь, пожалуй, и День рождения человек должен отмечать не как самый радостный день в своей жизни, а скорбеть должен…

Я вскочил и снова плюхнулся на стул, ошарашенный своим открытием, таким ясным и единственно верным, что просто невероятно, что никто до меня не подумал точно так же. Это же так просто, как стол перед глазами, как белый потолок над головой. Стоит лишь поднять глаза — он тут, висит, низкий, шершавый.

Но все втолкованные истины и правила рушились на глазах, теряли абсолютно всякий смысл. Жизнь теперь ничего не стоила, ровным счетом ничего. Даже лучше было б не родиться, а родившись — как можно быстрее помереть. И я должен всю жизнь люто ненавидеть своих родителей за то… ну да, за то, что они появили меня на свет.

Следовательно, выход только один.

Я медленно вытащил из ящика ножницы, посмотрел на лезвия. Никакой торжественности и даже не грустно, все очень скучно. Обычный такой вечер в семье неудачников, когда один из них, наконец-то, понял, что следует сделать. А лезвия тупые, должно быть, больно это. Жалко себя, жалко маму. И в то же время — я ненавижу ее. Она не заметит меня до утра, хватится только когда придется будить в школу. Так что никто не спасет, и это хорошо, никто не помешает. На самом деле, это надо сделать, это должны сделать все, все неудачники на Земле, чтобы остались только радостные и удавшиеся люди, которым никто не будет портить настроение своим вечным нытьем и вообще — плохим настроением.

Под бледной кожей прорезываются сухожилия, отчетливо видны голубые вены. Твердая сталь уже на запястье. Чего я боюсь больше: конца или только боли?

Я прислушался к себе. Решил, что все-таки боли боюсь больше, именно это и останавливает, не дает надавить посильнее, погрузить лезвие внутрь. А закончить все — нет, не боюсь, совершенно. Даже хочу этого. Я обману того, кто распределил все именно таким образом и назначил мне именно этот путь существования, я не подчинюсь его правилам и вырвусь прежде, чем он распределит что-то еще. Не дам ему управлять мной. Не дам ему управлять мной. Не дам. Не дам. Не дам.

И как-то легко сделалось: я же теперь знаю, что могу все закончить в любой момент, на самом деле — я главнее.

А затем подумалось: нет, я не главнее, боль сильнее меня. Значит, боль — главнее. Только когда мне удастся победить боль, преодолеть страх перед нею, только тогда я стану настоящим хозяином всего. И только тогда никого не будет выше, кто мог бы диктовать правила этой игры. До тех пор, пока кто-то сможет угрожать мне болью, он и будет править надо мною. Как те ублюдки у подъезда, как отец, как… да как кто угодно, кто сможет причинить мне боль.

И надо тренироваться, упражнять свою болеустйчивость. И начать — прямо сегодня, прямо сейчас. Каждый день, проведенный в бездействии, станет днем моего рабства. И в следующий раз, когда кто-то станет делать мне больно, — я буду к тому готов, я буду выше, я буду сам диктовать правила.

Сам не знаю, откуда вдруг накатили все эти мысли. Как озарение. Но на самом деле, все так ясно и очевидно — почему до сих пор я не знал этого?

Я решительно взялся за ножницы снова. Пожалуй, вены резать не стану. По крайней мере, сегодня. Слишком заметно, придется потом объясняться со всеми. Поискал глазами часть тела, постоянно скрытую от чужих глаз. Ага, бедро. То, что нужно.

Сначала несильный укол, через штаны. Ничего, терпимо. И даже не страшно. Потому что знаешь заранее, что глубоко не засадишь. А вот если поглубже, а вот поковырять…





В глазах на секунду потемнело, закружилась голова. Я одернул руку с ножницами и задрал штанину. Красная вмятина с точкой в углублении. Даже крови не выступило, а я уже испугался. Ничего, ничего, это с непривычки. Потом будет легче. Так, еще раз…

Ножницы дрожали в руке, во всем теле разлилась противная слабость, тошнота. Но я раз за разом чертил кончиками лезвий по оголенному бедру. Кое-где на порезах выступила кровь, кожа как-то противно скрипела, будто шкура какая-нибудь. А ведь у человека — та же шкура. И нисколько не отличается от животного. Это так называется — кожа. А на самом деле — все равно — шкура. И ее можно содрать. Интересно, как выглядит человек без своей шкуры? Где-то было прочитано, давно уже, что есть казни такие: сдирать кожу с человека живьем. Вот где настоящая боль, не мои жалкие царапины. Вот бы у себя так — отрезать кусочек и посмотреть, что там, под кожей. Интересно: кожа снимается, как носок, легко или отдирается, потому что приросла?

Я защипнул кусок кожи с руки и потянул. Ничего не понять. Но и мяса, вроде бы, не ощущается. Должно быть, все-таки — как носок. Вот бы посмотреть, каково это. Наверное, надо делать специальные надрезы, чтобы быстрее все было. Только, должно быть, для казни требуется как раз медленнее, жертва должна мучиться и осознавать свою вину.

Или наоборот: снять как можно скорее, чтобы человек повисел без кожи? Как это — быть без кожи, в одном голом мясе и знать, что это последние минуты твоей жизни? Когда кожу назад уже не надеть, не натянуть. Я бы еще каким-нибудь уксусом поливал или солью с перцем. Вот где потеха-то была!

Вспомнилась картинка в учебнике истории: какого-то человека держат над плахой за руки, а он смиренно сложил голову, и палач уже замахнулся. А человек покорно так ожидает. Он наверняка знает, что жить ему осталось две секунды. А что он чувствовал и о чем думал за минуту до того? Когда поднимался по лестнице, когда видел впереди себя кусок пня, на котором — и он ведь это знал наверняка — всего через несколько минут его лишат жизни. Неужели спокойно подходил и не сопротивлялся? Наверное, я бы дрался, царапался и кусался из последних сил. Терять все равно уже нечего.

А те, у подъезда — разве я дрался и сопротивлялся?

Но тогда мне было, что терять. А если б нечего? Но не убили бы они меня, в конце концов. Если б знал точно, что убьют, тогда совсем другое дело.

А если бы всю зарплату у меня отнимали, а я знал, что мне не выжить без нее? Но это ведь все равно, что убить. Или не все равно? Ведь всегда есть шансы и надежда. Всегда надо оставлять человеку шансы и надежду, если хочешь сломить его волю к сопротивлению, потому что тогда ему будет, что терять. А тому, на своей же казни, разве есть, что терять? Хотя, может, он до последнего надеется на помилование. Что вот-вот… что вот в последнюю секунду… Но нет, по истории его все-таки казнили.

Воскресенье. Март — хмурый и ветреный. С самого утра тяжелые тучи, размазанные по краям, быстро бегут, подчиняясь ледяному ветру. Иногда накрапывает мелкий дождь. Лужи между буграми из снежной каши так и норовят поймать тебя в свои ловушки, чтобы домой пришел с сырыми ногами. В такие дни непонятно, что надеть. Оденешься потеплее — промокнешь до нитки; накинешь легкую куртку — промерзнешь до костей.

И все же — как ни крути — воскресное утро. Можно улизнуть на весь день из дома и шататься по городу. Раньше я любил проводить воскресенья дома, особенно в такие тяжелые, пасмурные дни. Тепло, сухо, а что там на улице творится — тебя совершенно не касается. Не нужно выныривать из домашнего уюта в сырость погоды, тащиться в школу…

Это было раньше. Теперь же из дома хотелось наоборот — удрать. Потому что отца нет, но ты с постоянным страхом ждешь топота его тяжелых ботинок; мать или тенью ходит из комнаты в комнату, или начинает причитать; еще хуже, если примется срывать злость на окружающих — то есть, на мне. И тогда достанется за все: и за незакрытый плотно кран, и за прошлонедельную двойку по химии, и невычищенный ковер, и даже обгаженную в младенчестве пеленку. Но больше всех, конечно, доставалось отцу. Самое поразительное, что доставалось ему как раз во время его же отсутствия. В те же редкие моменты, когда он зачем-то появлялся в доме, мать умолкала, тихо сидела в своей комнате (когда-то она была их с отцом общая) и даже почти не плакала. Когда он уходил, потоки слез и стенаний обрушивались в сторону захлопнувшейся двери и на мои уши. Я выучил почти наизусть все немногочисленные варианты криков матери и однажды даже вышел в коридор и начал выкрикивать их вместе с ней, немного опережая. Думал, что после этого она, если и не умолкнет, то несколько призадумается над тем, зачем, собственно, кричать на закрытую дверь. Но — эта попытка не возымела абсолютно никакого действия. Совсем. Мать продолжала вопить точно то же самое, что и всегда. Тогда мне сделалось страшно. Я выбежал на улицу и час простоял у подъезда, обдумывая новую мысль: мать сходит с ума. Даже отсюда слышались ее вскрики. Или мне это только казалось? Тем не менее, домой я вернулся только когда крики утихли. Видимо, она еще целый час орала в полном одиночестве.