Страница 74 из 77
Нотариус с запинками промямлил, что Жорж Сиффр завещал все свои гонорары Центру, дом же оставил в виде вознаграждения Жюльену, которого назначает «своим душеприказчиком, — писал он, — и единственным референтом во всем, что касается дела». Жюльен долго обдумывал эту формулировку: старик ушел налегке, даже собственный труд не захотел присвоить.
В конце концов Жюльен вернулся в Париж, а оттуда уехал в Параис. Жизнь продолжалась. Письмо он положил на письменный стол, сказав себе, что откроет его когда-нибудь потом — тогда, когда сможет смириться с тем, что почти наверняка в нем написано: признание, что ничто ни от чего не защитит, когда другого не станет.
«Ответа не бывает, никогда и нигде». — Он скажет это матери спустя много времени. Ганс к тому времени умер, она состарилась, а он понемногу, несмотря на все свои дипломы, преподавательский опыт, собственные книги, в которых пытался — нет, не переделать мир, но отыскать способ с ним общаться, — снова принялся работать с деревом, мастерить полочки или маленькую мебель для племянников и племянниц или для даунов, которыми занимался с тех пор, как снова открыл дом, и был уверен в том, что точно и верно продолжает дело ЖС.
Элоиза, теперь совсем седая и шатко ступающая, только засмеялась. Разумеется, она всегда это знала.
Может быть, не надо пытаться понять смысл выбора, жизни, конца жизни… особенно, когда ты догадываешься о том, что ответа не существует.
9
Так и прожила
Идет дождь. Элоиза потребовала, чтобы ее усадили под навесом, в Дедулином плетеном кресле:
— Не беспокойтесь, я тепло укрыта. Вот уж точно, что индийский тростник вечен. В комнате слишком темно, детка, мне будет лучше снаружи, не волнуйтесь.
Люди, которые ухаживают за вами, когда вы состарились, начинают с вами обращаться как с десятилетним ребенком!
Элоиза смотрит, как струи дождя стекают с крыши амбара, мелкими глоточками пьет сырой воздух. Водосточная труба на конюшне давным-давно прохудилась, вода через дырку льется на брошенную лейку, садовник, дядюшка Жан, почти так же стар, как она сама, ничего не помнит.
Да, жизнь прошла, как ливень. Подумать только, когда-то… много веков назад она вопила от счастья всякий раз, когда дождь натягивал между ней и двором эту… (ну, Элоиза, давай припоминай слова, девочка моя!), эту сверкающую пелену, шелестящую, словно занавеска из деревянных бусин — она опускалась на пионы и розы, их запах растекался кругом! Теперь Элоиза не вопит, дыхания не хватает, но удовольствие от этого не меньше. На самом деле не меняешься нисколько. «Правда ведь, Ганс, мы совсем не меняемся?!»
«С некоторых пор она разговаривает со своим покойником, — перешептываются сердобольные знакомые, — можно подумать, он здесь, рядом с ней». Когда-то Элоиза говорила с умершим Дедулей, теперь его сменил Ганс. Правда, с дедом она вела внутренний диалог.
К отсутствию привыкнуть невозможно, ну, вот примерно так же, как иногда к туфлям. (Ну и сравнения у тебя, Элоиза! Ты все-таки последила бы за собой!)
Вот и с мамой так было, она умерла, когда Элоизы рядом не было! Умерла в одиночестве. (У тебя есть равнодушный муж, дети, разлетевшиеся кто куда, и вот ты отправляешься налегке, путешественница без багажа! Что за глупая штука — жизнь. Да нет же, старушка, ты заговариваешься, ты любила жизнь, до сих пор ее любишь, и доказательство тому — ты радуешься дождю, как… восемьдесят лет назад.)
Внучка или соседи Элоизы, застав ее, увлеченную разговором с самой собой или с «ушедшими», переглядываются и говорят у нее за спиной, что она малость спятила. Ничего, они увидят, когда настанет их черед, когда смерть начнет косить рядом с ними, вот тогда они сами увидят!
А ее дети… давным-давно взрослые! Она бабушка и вот-вот станет прабабушкой: Элоиза-маленькая вся в нее, долго тянуть с этим делом не стала. Да уж, ну и девчонка!
Элоиза-старшая смеется, прикрывшись ладошкой, этот жест появился у нее с тех пор, как недостает одного переднего зуба. Впрочем, только его одного и не хватает, еще в детстве выбила о перекладину лестницы в Параисе, а коронка теперь не держится. Когда отвалилась в последний раз, Элоиза и ставить ее на место не стала, незачем стараться! Но рот прикрывает. Ну и что, думает она, одним противоречием больше, ничего страшного!
Да, Элоиза-младшая достойна своих предков; прежде всего, Элоиза — ее второе имя, но она заставила всех так себя называть, заявила, когда шла в шестой класс: «Как вам угодно, но я хочу, чтобы это имя было первым!» Так с тех пор и пошло. Сейчас ей семнадцать, начало многообещающее, правда ведь? Розали Неккер у себя там в загробном мире небось облизывается от удовольствия и спрашивает, уж не она ли ее родила: «Ну, вылитая я в ее годы».
Но и Жюли тоже любила любовь. «И я, — думает Элоиза… — Ганс, Ганс, где ты?» Конечно, женщины живут дольше мужчин, конечно, вполне логично, что Ганс умер раньше нее, но разве статистика когда-нибудь могла утешить?
Она очень стара, и что с того? В их семье это самое обычное дело. Жюли умерла в девяносто четыре года, Эглантина — в девяносто один, и даже Антуану перевалило за девять десятков! И вот оно что творится с этой их чертовой Европой Наций: у Элоизы жених бельгиец, можете себе представить! Семейный язык со временем развивается, обогащается новыми словами, так оно и должно быть, а вот теперь и вообще из-за границ черпает! Не страшно. Через какое-то время все перестает пугать. И потом, он такой милый, этот недотепа, такой ласковый и так гордится, что сделал ребенка, как будто он первый додумался начать до свадьбы! Наверное, я не должна была бы их хвалить, мне полагается обладать Положениями Чистого Разума и бичевать во имя сама не знаю чего! Но до чего же они все глупы! Ко всему еще, Эмили ворчит на младшенькую: «За что боролась, на то и напоролась», — говорит она. И чего она хочет, сама выходила замуж на восьмом месяце, можно подумать, у нее память отшибло! По-моему, у людей вообще память короткая! Мы тоже не стали дожидаться благословения, помнишь, Ганс? И что, они ждут, я стану наводить порядок? Как же, как же, сейчас! Они мне действуют на нервы, в особенности моя старшая. Можно подумать, Эмили вскормлена молоком викторианской благопристойности, до чего же она с годами стала безмозглая!
Так. Дождь все льет и льет. Элоизе уютно в кресле, с большой подушкой, подсунутой под спину. Она закутана в несколько шалей, ноги прикрыты старой шубой, простудиться точно не может. Молодая женщина, которая приходит каждое утро, чтобы помочь ей умыться и одеться, очень заботливая и вообще славная. «Нет, — ворчит Элоиза, — с некоторых пор мне только и надо, чтобы со мной ласково обращались!» И к тому же тактичная. Застав Элоизу за разговором в одиночестве с Гансом или другими, она покашливает, ждет, пока «старушка» опомнится и скажет ей: «Входите же, Шарлотта!» Да, точно, ее зовут Шарлотта. Глаза у нее смеются, даже когда она не улыбается, нет, правда, очаровательная девушка. Иногда Шарлотта ей читает — если остается немного времени после того, как сделает все, что полагается: уберет, приготовит еду. Элоиза попросила ее читать сонеты, старые, каких теперь не пишут, с рифмами и размерами, они немного заглушают боль. Не то чтобы она страдала… вот только воспоминания царапают сердце, а потроха, благодарю вас, в полном порядке. Шарлотта попыталась подсунуть ей нескольких более современных поэтов, тоже говоривших об успокоении или смутных воспоминаниях, но никакого успокоения не пришло, оно не приходит… ни с чем. Что же касается воспоминаний, то здесь Элоиза ни в ком не нуждается. Она еще хуже, чем была когда-то Эме.
О Господи, Эме, которая подцепила эту паршивую штуку, которая помогла ей умереть. Эме умоляла, вцепившись ей в руку: «Убей меня, убей меня, я тебя прошу. Почему меня заставляют так мучиться? Я ведь все равно сдохну, правда? Тогда зачем? Да, зачем?» Элоиза подняла с постели младшего Камю и выклянчила у него пять ампул морфия, не дав ему времени найти аргументы против: «Успокойся, старичок, если тебе необходимо рассказать об этом легавым, я скажу, что украла их из твоей машины!» Она сама сделала подруге укол в вену, и восхищенная Эме умерла у нее на руках со словами: «Знала бы ты, Элоиза, как я тебе благодарна». Толстуха моя дорогая! Элоиза плачет, двадцать лет прошло, но ничего не забывается. О, она ни о чем не жалеет, просто горюет. Разъяренный Камю явился тогда забрать пустые ампулы и обзывал ее последними словами: «Идиотка с куриными мозгами, что ты будешь делать, если их найдут в твоем помойном ведре?» Он тоже плакал. Все желали добра Эме, которую раньше так мало любили, — конечно, теперь это было так нетрудно!