Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 73 из 77



Третью удачу я осознал лишь несколько лет спустя. Подобно большинству начинающих, был я тогда редкостный псих. Да и сейчас не лучше. Сплошной комплекс неполноценности, изредка перемежающийся манией величия. Считаю, мне чертовски повезло, что я попал именно в группу Евгения Львовича Войскунского. Более бережного обращения с нами, ненормальными бумагомараками, мне с тех пор встречать не доводилось.

Бывал я потом на других семинарах, знавал других руководителей. Все они пытались чему-то учить. И ничего, кроме озлобления, я с их занятий не вынес.

Да и как вообще можно научить кого-либо писать, да еще и фантастику? Тем более, если в группе сплошь и рядом уже сложившиеся авторы. Чему научишь того же Штерна, того же Веллера? Нет, конечно, попадались изредка и графоманы, и конъюнктурщики, но даже этих Евгений Львович никогда под корень не рубил. И нам не позволял. Какой смысл? Графоман — он и есть графоман: руби его, не руби — так и будет строчить, убежденный в своей гениальности.

Препарировали мы однажды произведения автора, увенчанного премиями ВЛКСМ и печатавшегося аж в республиканских журналах. Помню содержание разбираемого рассказа: девушка по имени Владлена тонет, юноша ее спасает. Потом оба сидят на камушке и по очереди сожалеют о том, что ушли безвозвратно героические времена комсомольских строек, в частности — БАМа.

Собственно, все. Конец истории.

Народ слушал, тихо сатанея. Надвигался суд Линча.

Отзвучала последняя патетическая фраза, запала тишина. И в этой зловещей тишине староста группы Саша Силецкий, словно бы проснувшись, плотоядно пошевелил усищами и пробормотал негромко, но внятно:

— Есть еще такое красивое женское имя — Даздраперма. — И ворчливо пояснил после паузы: — Да здравствует Первое Мая…

Чей-то неуверенный смешок. Затем исполненный вежливого изумления голос Люды Синицыной:

— Правильно ли я вас поняла, Володя: девушку спасли, а платье утонуло?

Грянул хохот, что, впрочем, не уберегло певца комсомольских строек от линчевания, не очень, кстати, удачного. Автор кинулся в атаку. Он отстаивал каждое слово. Он защищал свое, кровное, и плевать ему было, стоит ли оно защиты.

Дальше — фрагмент кошмарного сна. Из-за спины тоненькой Люды Синицыной, сидящей аккурат напротив меня, внезапно выскочила огромная драконья голова: свирепые голубые глазенки, нос картошкой, по обе стороны выпуклой плеши стоят дыбом два клока волос, напоминая уши филина. И голова эта страшно просипела что-то вроде:

— Да что там разбирать?! Давить таких надо!

С перепугу я вжался в спинку стула.

И только тут Евгений Львович счел нужным вмешаться.

— Слава, Слава… — укоризненно пророкотал он. — Нельзя же так…

И напугавшая меня голова, выдохнув напоследок два клуба дыма из отверстых ноздрей, мгновенно исчезла за спиной Люды. Втянулась обратно. До сих пор не понимаю, где там можно было спрятаться.

— Кто это? — робким шепотом спросил я соседа.

— Это Витман, — робким шепотом ответил мне сосед.

Витман — в смысле Логинов. Вообще-то он числился в группе Биленкина, а к нам забрел из любопытства.

Смирив жаждущих крови, Евгений Львович сухо подбивает итоги. В идеологическом плане рассказ безупречен, в литературном же оставляет желать лучшего. Другой бы от такого вердикта удавился.

Но это, скорее, исключение. То, что обычно происходило на занятиях, больше напоминало коллективную редакторскую правку. Рассуждения на тему «Как бы я сам написал этот рассказ?» были категорически запрещены. Как и попытки автора устно изложить глубокий смысл своего произведения. В таких случаях говорилось: «Вот напечатают — будешь стоять у журнального киоска и объяснять всем, что ты хотел сказать».

Войскунский, повторяю, не учил. Но он вселял уверенность, которой мне, например, катастрофически не хватало. Один из многих случаев: преодолев дурацкую свою застенчивость, подхожу к нему во внеурочное время.



— Евгений Львович, можно вопрос?

Он смотрит на меня, борясь с улыбкой.

— Да, пожалуйста.

— Как вы работали с Лукодьяновым?

— Наверное, так же, как и вы с супругой. Один набрасывает сюжет, другой прописывает детали.

Я немедленно шалею, поскольку нас с Белкой сам Войскунский только что возвысил до своего уровня!

— Что? Не так? — видя мое остолбенение, спрашивает он.

— Не совсем, — выдавливаю я. — Садимся и каждую фразу проговариваем вслух.

Евгений Львович удивлен.

— Но это же очень трудоемкий способ!

Да уж. Что трудоемкий, то трудоемкий. Потом мы и сами это почувствовали, стали работать иначе.

Иногда, правда, снисходительность Войскунского, так сказать, зашкаливала. Когда в заключительном слове на закрытии семинара он посочувствовал провинциальным фантастам, которые-де редко общаются с коллегами и варятся, бедняжки, в собственном соку, это меня не то что обидело — скорее, озадачило. Дело в том, что одиночество провинциалов я всегда считал величайшим их преимуществом перед столичными литераторами. В каком-то плане это долг автора — вариться в собственном, а не в коллективном соку.

Уезжая, дерзнул обратиться с просьбой о рецензии на рукопись первой книжки, которую мы с Белкой тогда готовили. Вскоре получили мы и отзыв (крайне лестный), и прочтенные Евгением Львовичем рассказы (сплошь в карандашных пометках, часто весьма язвительных). Ибо, при всем своем благожелательстве, словесных вычур и неточностей он не прощал и не прощает.

В итоге мы его крепко подставили. Рукопись была зарублена — благодаря вмешательству тогдашнего столпа советской фантастики, чей восемнадцатистраничный отзыв, более похожий на политический донос, содержал не столько брань в адрес четы Лукиных, сколько нападки на «товарищей войскунских» (именно так, с маленькой буквы). Если за себя нам было не более чем боязно (как-никак чуть ли не в антисоветизме обвинили), то за «товарищей войскунских» хотелось найти и придушить рецензента.

На конкурс антивоенного фантастического рассказа в Тбилиси мы прибыли в самом подавленном настроении. Однако стоило увидеть знакомую фигуру (военная выправка, клубный пиджак с металлическими пуговицами, орлиный профиль), услышать этот низкий глубокий голос капитана дальнего плавания, как стало стыдно за собственные страхи. А он нас не утешал. Подумаешь, политику шьют, рукопись зарубили! Хочешь в литераторы — готовься к неприятностям.

Малеевка продолжалась в Грузии. Дали Евгению Львовичу на прочитку начало «Миссионеров», пестревшее квазиполинезийскими речениями. Долго мы этот язык сочиняли. Интерфиксами баловались. Бывало, слово достигало слогов этак двенадцати. Прочел Евгений Львович. Отозвался сдержанно. Дескать, пока еще судить трудно. И лишь пару дней спустя, когда я безуспешно пытался выговорить «Светицховели», поглядел он на меня искоса и осведомился не без ехидцы: «А думаете, ваши полинезийские названия легче произносить?»

Мигом всё поняли и кинулись упрощать.

В Москве я бываю от случая к случаю. К Евгению Львовичу заглядывал в гости раза два или три, не больше. И, представьте, ничего не изменилось. Приходишь, одолеваемый хандрой (мир — нелеп, жизнь — бессмысленна), а поговоришь — снова работать хочется.

Перечитал написанное и понял, что вместо воспоминаний о Малеевке получился у меня этакий панегирик Войскунскому. А потом подумал: какого черта? Почему бы мне раз в жизни не объясниться в любви Евгению Львовичу, если я его действительно люблю?

Вл. ГАКОВ

ВОЙНА ЗА МИР

В августе этого года исполняется 100 лет со дня рождения Робера Мёрля, видного французского прозаика XX века, лауреата Гонкуровской премии. Литературная критика никогда не числила его по ведомству научной фантастики, и тем не менее мир этой литературы всегда считал писателя «своим». Ведь никто не станет спорить, что по крайней мере три его романа — это научная фантастика. И отменная — особенно это относится к роману «Мальвиль».