Страница 8 из 10
В начале апреля крах стал очевиден, и я решился. Волокиты в турагентстве не случилось, на все про все – визы, билеты, недорогая гостиница в Тель-Авиве – ушла неделя. Прилетели сначала на Кипр и в ожидании астрономического увеселения – накануне затмения отплыли из Лимасоли на пароме в Хайфу.
...До ливанского берега три часа ходу. Судя по солнцу, курс теплохода слегка воротится носом от него и постепенно забирает к югу.
Кругом пустынный штиль; линия горизонта – как лезвие. Ни облачка. Пассажиры вывалили на палубу и сейчас коптят на спичках донышки пластмассовых стаканов, бутылочные осколки и другую прозрачную мелочь. Посматривают на часы, спорят, у кого точней. Тучный грек, сложно сопя, устраивает на носу баррикаду – три пары солнечных очков. Стеклянный дзот разваливается: грек, чуть разогнув переносья и дужки, снова цепляет на пробу.
Затмение будет концентрическим и на этой широте почти полным: граница лунной тени промчится где-то совсем неподалеку.
Я ни разу не видел затмения. Я замираю от будоражащей смеси восторга и ужаса. Затмение представляется мне фантастично, как некий конус, наполненный сумерками: он восходит вершиной к черному солнцу, которое излучает ночь...
Кате неинтересно. Она познакомилась на палубе с очаровательной старушкой. Старушка оставила приятельнице своего престарелого таксика. Песик едва жив, старушка волнуется.
Мне нравится таксик, но не нравится старушка. Я иду в бар и возвращаюсь с кружкой пива.
Наконец 11:54, вокруг заплескались возгласы: началось.
Я сооружаю дифракционную щелочку между указательным и большим. Я придумал этот способ наблюдения еще в детстве – что-то вроде обскуры, сложенной из пальцев. Презирая очки, с ее помощью я боролся в школе с надвигающейся миопией – сквозь нее при необходимости можно было надежно разглядеть детали удаленных предметов и условия задач на доске.
Чтобы пригасить яркость, я плотнее зажимаю в пальцах стылую горошинку светила.
Далее все происходит как по писаному: «И солнце вошло в ущерб. Скоро стал виден серп в слоистом облачке остатка дифракции спектра... Обморок яркости – сумрак – воздуха мякоть пронизал, яблоко стратосферы, как глазное, вдруг стало сизым. Публика, что на пароме, кверху внимание вперив, ахала, видя, как в саже солнце кусала луна, как в перьях и хлопьях сажи барахтался дня зрачок, наколот на тьмы колок. Великое затемненье, обморок дня застыл в огромном, как О, поднебесье, – длань лунная наложила его на сознанье земли. Стало прохладно. Ветер, штиль теребя, понесся прочь из тени в места, еще утомленные светом. Луна, как бритва Длилы, космы Шимшона брила, и падали в море снопа солнечной шевелюры. О, лысое солнце ночи! О, черный зевок затменья! Зрачок оскопленный блещет и каплей идет на дно...»
Вскоре пассажиры взволновались и подались в укрытие, остерегаясь вредных выбросов жесткого излучения.
Мне дико захотелось остаться одному. Я метнулся на нос, сел над бушпритом, свесил ноги. Катя окликнула меня из-под козырька верхней палубы. Я не реагировал. Все затмение я просидел над швом разбегающегося моря, пялясь в исчезающее солнце. Лунная тень шлейфом сумерек причудливо шла в огромной атмосфере вдоль своих стереометрических границ...
Словно что-то мучительно припоминая, я силился вобрать видение смерти светила в свои глаза и мозг – до конца, до самого кончика зрительного нерва. Я был уверен, что если удастся это сделать, то – вспомню. В этом мне маячило спасенье.
При входе в порт Хайфы всех пассажиров согнали на палубу и выстроили вдоль перил по обоим бортам. Оказалось, все обязаны представить свои лица пограничникам – специальному отряду физиономистов, которые неутомимо кружили на катере вокруг теплохода, пока мы, крадучись, шли к причалу. Один из них чересчур пристально вперился в мою милость. Он даже что-то сказал напарнику, кивнув на меня. Тот тоже обратил внимание, и у меня ослабели колени. Я постарался овладеть мимикой, согнать озабоченное выражение, улыбнулся. К счастью, террористов среди пассажиров не оказалось, и когда погранцы перед самой швартовкой свалили восвояси, закурив дрожащими руками, я выдохнул и опустился на корточки...
Вечером следующего дня мы гуляли по набережной, лущили фисташки и тянули из высоких пластмассовых стаканов водянистое пиво «Маккаби». Бетонная набережная, лениво протянувшись вдоль череды прибрежных отелей, кончилась очередным пивным бунгалом, окруженным тростниковым плетнем, начался теплый и мягкий пляж, и скоро, окончательно увязнув в песке, мы остановились.
Было ветрено, и волнорезам приходилось туго. Укрупненное перелетом к югу светило, натужно просаживая горизонт, едва уже держалось на поверхности – и когда все-таки кануло, в этот момент набежала особенно крупная волна и достала нас брызгами. Я отказался от идеи выкупаться.
Заорал, как срезал, киловаттный муэдзин на невидимом минарете.
Темнело стремительно, звезды проступали со скоростью проявки фотоснимка. Тонкий месяц давно висел накренившись, будто оседлан тяжеленьким ангелом сумерек. Мы сидели на большом, еще теплом камне и обсуждали, куда и как поедем прогуляться. Сначала наперебой называли места – Цфат, Бейт-Лехем, Несс-Цион, Акка, Кумран, Эйн-Геди, Эйлат, но когда речь зашла, когда именно и в какой последовательности, – я сказал, что все поездки нужно отложить на неделю. Что в течение этого времени мы никуда и носа не покажем из гостиницы, так как у меня есть к ней дело, а какое – сейчас скажу.
Все-таки я нервничал, получилось сбивчиво, но она поняла сразу. Что-то прикинув в уме, неожиданно легко и даже весело согласилась.
Мы вернулись в гостиницу, и я показал ей расписание серий.
Минут двадцать ушло, чтобы растолковать подробности процедуры и то, как она должна себя вести. Хотя я и старался с самого начала говорить об этом как об игре, постепенно она стала поглядывать на меня с опаской.
Я отмахнулся: пусть, пусть думает что угодно, главное – не спугнуть, подвести к первой серии, а дальше уже никуда не денется.
В первую ночь я не спал в промежутках, боялся сбиться с распорядка. Сначала все шло хорошо. После первого же приступа она отключилась, и тень пролилась в точности, как предполагал: из ямки ключицы скользнула по левой груди на живот, и когда струйка добралась, иссякнув, вся живая лужица света тихонько заколыхалась, изменяясь и медленно исчезая. Контур постепенно уменьшался, принимая замысловатые формы, рвался, открывая новую кожу. Как только линия приостанавливалась жить и искривляться, я фотографировал эти письмена, древние смыслы оживали видениями, перегной забвения взрастил исток...
Я не мог оторваться от этого карнавального шествия драгоценных букв. Я судорожно отбирал сокровища алфавита желания...
Наконец оторвался, расшторил открытое окно – и тут же вернулся – лужица почти исчезла и теперь блестела яркой ровной точкой, всклянь наполнявшей пупок. Застыв, устремилась на донышко. Обомлев, я спохватился и от живота, не целясь, нажал на спуск. Затвор щелкнул, вспышка вырвала ее из темноты и бросила обратно, разметав ей руки и бедра по простыням...
И тут я понял, что я натворил.
Отстрелявшись, фотоаппарат зажужжал, напористо перематывая пленку. Я сел на подоконник и там просидел до начала второго приступа.
Было свежо от близкого бриза. Патрульные катера конусами прожекторов кроили долгую бухту Яффы.
Месяц очертил четвертинку неба. Я так ничего и не придумал. Одно было ясно – отступать поздно.
К полудню я оказался близок к помешательству. В конце четвертой серии стали появляться странные симптомы. Температура, вместо того чтобы снизиться до тридцати трех и двух десятых и остановиться, упала до тридцати – и тут же стремительно взлетела до птичьих тридцати восьми. Она металась в бреду, индикатор подмигивал на сорока, и я хотел было уже прервать серию, как вдруг рукой ощутил, что холодеет...
На этот раз обошлось. Температура пришла в норму как раз в то мгновение, когда уже пора было подводить к консервации. Еще пять минут – и я бы стал убийцей.