Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 16 из 22

Имя Ларионов всегда казалось синонимом жизнерадостности. Я знаю о грустном Ларионове. Однако, для меня нет «двух Ларионовых», есть — одна большая судьба великого художника и человека.

За год до кончины Наталии Гончаровой, Михаил Федорович и Наталия Сергеевна обратились с письмом в Министерство культуры СССР с предложением о безвозмездной передаче советскому народу около трехсот их холстов. Ответа на это письмо не последовало. Архив, предназначенный для передачи в СССР, после смерти художников был куплен одним из музеев США.

Спокойным и мудрым, словно что-то «завещающим» предстал однажды перед моим «внутренним взором» Михаил Ларионов. Мой старый друг Троелс Андерсен, ныне директор датского Силькеборгского Музея современного искусства, рассказал мне в 1962 году о своей недавней встрече с одиноким художником (тогда только что скончалась «великая Наталия» русской живописи, «бессмертная Натали» Михаила Ларионова).

«В юности я думал, что главное в искусстве — это действовать. Я благодарен судьбе за то, что мне пришлось много болеть и много размышлять, — я понял, что главное в искусстве — это думать», — сказал Михаил Ларионов.

Публикацией в журнале неизвестных стихотворений Ларионова я обязан замечательному русскому художнику Николаю Дронникову, живущему в Париже. Судьба свела его с художницей Т. Д. Логиновой-Муравьевой, бравшей уроки у Ларионова. Однажды на столе у Мастера она заметила разрозненные листки. Вчиталась. Стихи. «Можно мне их переписать, Михаил Федорович?» «Нравится? Перепишите».

— А где могут быть сейчас оригиналы? Были ли еще другие стихи? — спросил у Логиновой-Муравьевой Николай Дронников.

— Не знаю, — ответила художница. — После смерти Натальи Сергеевны, да и раньше, его бумаги выносили мешками. Куда — не знаю.

Потом стали упорядочивать их архив. Дронников издал небольшую книжку Ларионова (включив туда одно стихотворение Гончаровой) на «домашнем» печатном станке, в количестве трехсот экземпляров.

«Осень счастливая…». Почти «хлебниковское блаженство». А в остальных стихах, недатированных, рукой, неотвратимо сохнущей, Ларионов выводит приглушенно-грустные строки, это — прощание парижского художника с далекими зимами и веснами, с давними дорогами, — с дорогами России.

«В туманном поле…»

«Проходит время…»

«Осень счастливая…»





«Чужая совесть не тоскует…»

«Не хотелось бы вовсе мне знать…»

«Вставай — поднимайся…»

«То, что в сердце светилось…»

Судьба подпольной поэзии Георгия Оболдуева*

В 1968 году в 5-м томе советской «Краткой Литературной Энциклопедии» появилась небольшая статья о Георгии Оболдуеве.

Случай этот, должно быть, заметили лишь десяток литераторов, интересующихся русской поэзией и ее историей. (Ибо, — скажем, забегая вперед, — поэт-Оболдуев, текстуально, известен до сих пор лишь количеству людей, едва превышающему полдюжины; не меняют эту ситуацию опубликованные в советской прессе в 1967–1978 годах несколько малопоказательных стихотворений Оболдуева).

Было впечатление, что Георгий Оболдуев «чудом» затесался в ряды почетных советских литераторов (ибо речь идет о такой привилегированной энциклопедии, что попавшие туда живые советские литераторы, как правило, могут чувствовать себя в ранге «номенклатурных работников». Не проще обстоит дело и с советскими писателями-покойниками). Тем более удивительным было появление имени Оболдуева в такой, столь почетной энциклопедии, что речь идет о поэте, напечатавшем, за всю свою долгую жизнь, только одно стихотворение.

М. Булгаков посмертно вошел в мировую литературу с «Мастером и Маргаритой»; однако, при жизни он был достаточно известен. В последнее десятилетие, на наших глазах, происходит великое «преображение» с творчеством Платонова: после появления «Чевенгура», «Шарманки», особенно «Котлована», есть основания предполагать, что в мировой литературе его имя станет наряду с именами Андрея Белого, Джойса, Кафки и Селина. И, опять-таки, о литературном значении А. Платонова, хотя и в очень слабой мере, десятка три ценителей знали еще при его жизни. Двух этих писателей, в силу их прижизненной (хотя бы и в оговоренной нами мере) известности, можно определить в контексте советской литературы как полу-подпольных авторов.

Творения двух выдающихся «петербуржцев», Даниила Хармса и Александра Введенского, трагически ярко (и уже — классически) представляют собой ныне подлинную подпольную литературу советской (точнее, под-советской) эпохи.

Творчество их целиком зародилось, пресеклось и, даже пресекшись, осуществилось в настоящем подполье. Однако, даже в их случае возможны некоторые оговорки. Введенский и Хармс, в очень минимальной мере, заявили о характере своих поэтических исканий окольным путем — «классической» маскировкой под «детскую литературу» (трагическое «добывание куска хлеба», разумеется, тоже входит в горькую смесь этих полу-«детских» текстов). Два великих (теперь это уже ясно) обериута не были лишены и некоторой доли прижизненного признания. С ними успел войти в творческий контакт «петербургский Гельдерлин», таинственный Константин Вагинов, создатель повестей о «несуществующем (как он выражался) человеке», автор странных стихов, где моцартовский мелос, очаровывая читателя, достигает такой самостоятельности, что становится незаметным слово, этот исконный «матерьял» поэзии, и даже «звуковая оболочка» слов. Дружески раскрывалось Хармсу и Введенскому патриаршье величие Казимира Малевича (его прямое влияние на обериутов должно стать, со временем, предметом специального исследования), проницательнейшим читателем их текстов был выдающийся искусствовед Н. И. Харджиев (известный тогда лишь немногим деятелям русской культуры). И, главное, обериутам удалось даже опубликовать, в 1928 году, свой манифест (правда, привлекший внимание лишь небольшой группы сочувствующих и не сыгравший актуальной роли в литературе) и около десятка показательных для их направления стихотворений.