Страница 3 из 17
Бабка держала дом крутой рукой. И Петька боялся ее пуще ночных рассказов о чертях и бесах. Рано, лет в девять, Петька начал помогать бабке и в поле, и по дому: полоть, косить, даже корову доить — все он мог. Ночами Петькино тело ныло от дневной работы. Он часто лежал без сна, на печке, согреваемый ее теплом и убаюкиваемый сопением раскинувшихся во сне ребятишек. Однажды, морозной зимой, Любка, играя с соседскими мальчишками, провалился в затянутую тонким льдом полынью. Она по счастью была мелкой, но Петька быстро обледенел и покрылся изморозью. Сопровождаемый толпой ребятишек, добрался он до дома, где бабка, чередуя оплеухи с причитаниями, раздела его догола, натерла самогоном и постным маслом и запихнула на печку, навалив на его начинающее зреть тело тяжелый мохнатый тулуп. И Петька впервые ощутил странное волнение, когда мягкий черно-седой волос тулупа стал приятно щекотать его ноги, и набухший за последний год срам, и твердые, упрямо торчавшие сосцы. Ночью он проснулся от странного ощущения: его срам, всегда такой мягкий и тряпочный, налился кровью и был твердым как дерево. Испуганный, страшась разбудить бабку, он стал гладить непокорный, непослушный орган, вдруг ставший особенной частью тела. И внезапно ощутил он болезненное и сладкое сокращение где-то внутри этого органа, что-то жаркое и липкое излилось на Петькин живот. Стыдная и невиданно приятная боль скользнула по Петькиному хребту и замерла где-то в самом низу живота.
Нет, не заболел тогда Петька от ледяной воды, но с тех пор мохнатый тулуп стал его ночным компаньоном и любимой игрушкой. Правда, того сладостного ощущения он никогда более не испытывал и, более того, боялся его повторения. Но все покрытое густым волосом стало вызывать в Петьке неукротимое любопытство и стыдное желание — прикоснуться голым телом. Бабка часто драла его без пощады, заставая в обнимку с большой соседской собакой. Не то, чтобы она до конца понимала содомские Петькины побуждения; просто странной казалась ей эта привычка: точно малому дитю обниматься с неразумной тварью.
А лет в 12 обнаружился у Петра талант. Гуляли на свадьбе у дальних родичей бабки. Шумно, пьяно топтали сапогами мужчины. Перебирая платочки жилистыми руками, бабы старались перекричать друг друга в протяжных песнях и разухабистых частушках. Подвыпивший бабкин свояк пристал к Петьке, сидевшему впервые вместе со взрослыми за столом:
— Пей, молодой-красивый, хочу тебя упьянить до подстольного лежания!
Бабка, как могла, оттирала свояка, но выпить Петьке все же пришлось. Жгуче-горький самогон был словно удар. Сладко замутнело в голове. А тут и гармонист подоспел, фальшивя на переборах. Ополоумевший, потерявший стеснительность, полез Петька из-за стола на середину круга. Сама, без натуги выскочила и пропелась бесстыжая частушка:
Мой милашка без коня, Без портов и без сапог. Разнесчастная я — Даже хуя нет меж ног!
На что были пьяны гости, но и они замолкли от неожиданной похабщины, показавшейся еще более смачной от нежности Любкиного возраста. Бабка только руками развела. Свояк же, густо рыгнув, разбил с грохотом бутылку о пол и заорал:
— Дави их, Петька! Голоси дальше!
И началось… Одна за другой полетели частушки, все срамнее и забористее. Вскоре все гости, не исключая жениха, голосили и топотали без стеснения. Только невеста сидела с опрокинутым, безучастным лицом.
Так с той поры и пошло: на субботней ли сходке, на свадьбе ли, подвыпив, заставляли Петьку голосить частушки, что сами собой рождались в его голове — задорные и матерные. Он не только навострился петь, но и плясал легко и весело, выделывая разные коленца. Бабка только изумлялась:
— И какой это бес в тебе сидить?! Никто в семье нашей таким бесстыдством не занимался. Выродок, ты, Петька, выродок и есть!
Он только ухмылялся и виду не подавал, что бабкины слова ранили его глубоко и непоправимо. Но жизнью своей он был доволен и даже счастлив по-своему.
Девицы постарше стали заговаривать с Петькой, а одна с соседней улицы все приглашала на свиданки да прижималась, упругой грудью, таская его в закоулках. Петька в эти минуты недовольно жмурился и почему-то вспоминал мамкину провисшую грудь, пучок волос меж ее голых ног, звук комьев земли, падающих на сосновый гроб… Выдирался он из девкиных объятий, бежал куда-нибудь подальше на задворки и неукротимо рыгал. И были эти минуты для него тайной и мучительной горестью. Ибо чувствовал он свою непохожесть и вслед за бабкой считал ее уродством и смертным грехом. А тут еще в последний год привольной Петькиной жизни стал быстро увеличиваться его срам, да волосы появились в мотне и подмышками. Купаясь с ребятами, Петька перестал снимать рубаху. Так и летел с обрыва, словно объятый белым саваном. С бабкой, слабевшей и сдававшей с годами, Петька был ласков, но все больше молчал, да отмахивался от ее рук и слов. Однажды теплым летним вечером попросили соседи вывести коней в ночное. Петька отнекивался, но бабка цыкнула на него:
— Даром, что ли, я тебя кормлю, бугая такого!
И Петька поплелся по пыльной проселочной дороге к конюшне. Взгромоздившись на спокойную шоколадно-черную кобылу, лениво погнал стреноженных коней к мокрому от росы лугу, что лежал у самой воды. Расстелил свой родной мохнатый тулуп и лег на спину. Фиолетовое небо опрокинуло на него свою серебристую чашу. И Петька замер, ловя своей чуткой душой мгновения красоты и ясности. Откуда-то издалека послышался глухой лошадиный топот. Быстро приближаясь, он вдруг замолк, и из чернильной тьмы к Любкиному костерку вышел высокий человек. В отблесках огня разглядел Любка веселую белозубую улыбку, небритое, заросшее щетиной молодое лицо и растрепанные патлы волос, казавшиеся черными, как сама ночная тьма. Человек, не ожидая приглашения, подсел к огню, поворошил его прутиком и весело спросил:
— Ну, в компанию меня примешь, пацан? Зови меня Васькой, Василием, то-есть. Я из М…, — и он назвал недалекое село. — На побывку из армии пришел, на семь ден. Вот потянуло в ночное. А то в избе — душно. Отец храпит, да мать посапыват.
Петьке стало не страшно и почему-то весело с этим неожиданным говоруном. Новый знакомец сходил к своему привязанному неподалеку коню, стреножил его и вернулся с каким-то кульком к костру. В кульке оказался теплый, только что испеченный хлеб, крынка молока, лук и большая зеленая бутылка самогона.
С хрустом надкусывая лук, Петька глядел на большие, заросшие волосом руки Василия, протиравшего насухо чистую кружку и наливавшего в нее соломенно-желтый самогон.
— Хочешь? — протянул он кружку Петьке.
Тот мотнул отрицательно головой.
— Пригуби только, а то одному выпивать — несподручно.
Петька пригубил. И снова как на свадьбе, — мягкая сила скрутила Петькины мышцы, ударила в голову, расслабила волю. Он уже не слушал и не слышал, о чем болтал Василий. И только неотрывно глядел на его мохнатые руки, да заросшую волосом грудь, выпиравшую из тесной ветхой рубахи Непослушные Петькины руки сами потянулись к упрямым темноватым сосцам.
— Ты чего это? — удивленно и почему-то шепотом спросил Василий.
Но Петька — Любка молчал и только одурело тянулся губами к сосцам.
— Ишь как тебя вино разобрало! Точно теленок ласковый.
Василий ворошил Петькины волосы и мягко отталкивал его голову. — Ну будет, будет, а то у меня хер как железный и так. Ишь обслюнявил всего.
Медленно возвращалась воля. Ночь шла к концу и пустела зеленая бутылка у засыпавшего костра.
— Глянь-ка, — внезапно вскрикнул Василий, указывая на небо у горизонта.
Оно быстро розовело, но не по-утреннему, а как-то страшно неестественно, быстро становясь багровым.
— Горит где-то, — не твое ли село, пацан?
Петька с остановившимися бессмысленными глазами глядел на ясно видные теперь языки, лизавшие низкие облака. Кончилась беззаботность, неясность — все определилось. Это пришла революция и война в Петькино село. И разметали они всю Петькину дальнейшую жизнь. Куда-то сгинули бабка, братья, сестры. Только труба торчала на месте пожарища. Да тихо мяукал котенок, прятавшийся где-то в погребе.