Страница 37 из 40
«Милая, самой дебютантской неопытностью своей, и свежестью, и наивной принаряженностью, и брыжжущей сквозь манерность искренностью — милая, милая книга. Точно девочка-подросток впервые вышла на сцену — талантливая девочка, которой будут аплодировать за своеобразную прелесть голоса, улыбки, за юный жар интонаций, за прелестный контраст трагизма жизни <…> и детского доверия к жизни, очарованности ею, поцелуя каждой былинке, каждой вещи, каждому мигу.
<…>О ней, об этой книге, нельзя говорить: есть. Она вся im Werden[22].
Но о ней тем не менее хочется говорить, в ее будущее хочется верить.
Автор ее, конечно, женщина, и женщина, конечно, молодая. Она влюблена в жизнь, протягивает к ней руки, как дитя <…>. Есть страницы, они полны лесной свежестью, обвеяны очарованием природы и красотой невозвратимосги. „Да будет!“, — так озаглавлены лучшие страницы в „Шарманке“. На них печать несомненного влияния Кнута Гамсуна. Чувствуется также местами влияние и менее значительных писателей — Блока, Андрея Белого, даже Осипа Дымова… Но чувствуется и другое: как сквозь влияние очаровавших его душу писателей автор выносит свои собственные, своеобразные тонкие ростки, свои образы, свои слова. И аромат книги <…> все же своеобразный, хотя и робкий, смутный еще, но живой и влекущий к себе; так влечет только настоящий, живой цветок.
По форме рассказы напоминают симфонии Андрея Белого. Без начал, без конца.
<…> Пьесы в книге слабы.
Стихотворения, как и вся книга, интересны как попытки, как проба голоса, как наличность материала, из которого впоследствии выстроится нечто. К сожалению, автор, подыскивая образы, боясь, очевидно, больше всего на свете быть шаблонным, иногда пускает в ход неблагородный материал. Попадаются вульгарные сравнения, странные, безвкусно-нелепые образы. Но хочется верить, что это только поспешность, молодая неопытность, молодое доверие своей очарованности миром, для которой мир так хорош, что никакое слово, никакой образ не может уж показаться дурным».
В главе «Елена Гуро» книги Василия Каменского «Путь энтузиаста» (Пермь, 1958. С. 101–102) есть посвященные Шарманке страницы, свидетельствующие о том, как воспринималось творчество Гуро молодыми поэтами авангардной ориентации, еще только вступающими в литературу:
«…Легко дышалось при чтении книги Елены Гуро, и хотелось любить каждую каплю жизни <…>.
Когда мы с Хлебниковым восторженно поздравляли Елену Гуро с выходом в свет Шарманки, она волновалась:
— Вот если б меня так поздравляли критики. Но этого никогда не будет, как не будет ума и вкуса у наших критиков отличить меня от Вербицкой. Впрочем, что я болтаю — ведь им Вербицкая в тысячу раз ближе по глупости и пошлости.
Так, конечно, и было.
О Вербицкой писали, а о Елене Гуро тупо молчали, бойкотировали».
«Бойкот», о котором писал Каменский, был прерван лишь после смерти поэта. В 1914 году Н. Венгров опубликовал в «Современнике» заметку, посвященную анализу всех трех книг Гуро, вышедших к тому времени. Современные критики (Л. В. Усенко и некоторые другие) стараются подчеркнуть слабость и несовершенство Шарманки, ничего или почти ничего не говоря о том, что в ней, пусть еще не в окончательной форме, определилась вся Гуро будущих ее книг — с их особой стилистикой, лейтмотивами, наконец, главным героем (поэтом-мучеником-бедным рыцарем-светлым духом, принявшим на себя все земные страдания). Навряд ли и сама Елена Гуро считала первую свою книгу слабой, несостоявшейся; несовершенной — может быть. Она писала в своем дневнике лишь об ошибке Шарманки: «…„Песни Города“ — слишком в тщеславие, а не в творчество, — в блеск, а не в суть. В душе Творящей исправить» (Цит. по: Гуро 1997. С. 29). А в одном из писем Гуро обнаруживается такая запись: «Многие страницы „Шарманки“ суть желание показать, что многие предметы не так ничтожны, но прекрасны и одушевлены жизнью, в них скрытой. Отсюда — вовсе не случайно обращаюсь все время к неодушевленным предметам, но считаю, что раз созданы и брошены в мир предметы, они взаимодействуют уже как самостоятельные факторы. В каждой вещи есть ее душа, или вложенная в нее ее творцом, автором, или полученная ею из наслоений на нее окружающей жизни. Что-то на вещах остается от взглядов глаз, прикосновения пальцев, от наслоений эпох и времен» (Цит. по: Гуро 1993. С. 260).
«Говорил испуганный человек…» — это стихотворение не раз цитировалось писавшими о Гуро. Одни его приводили в доказательство принадлежности ее к лагерю футуристов, другие — в подтверждение обратного. Е. Лундберг был уверен в том, что Елена Гуро говорила о «беспорядке основном, о хаосе возникающего мировоззрения. Она не может до поры до времени уйти из этого хаоса, ибо всякий порядок кажется ей сном, уводящим от внутреннего роста и духовного бодрствования. Перестановка предметов, нарушение привычного порядка дневного мира вызваны необходимостью, все равно болезнь ли то, или благородная зоркость. Футуристы же очень наивно толкуют ее стихи, как приглашение переставлять слова, нарушать согласование падежей, лиц и чисел, вводить так называемые „чистые неологизмы“ претенциозно-тарабарского языка, мнящего себя <…> самодовлеющим» (Е. Лундберг. О футуризме // Русская мысль. 1914. Кн. 3. С. 21). Иванов-Разумник считал, что Гуро пыталась победить «вещь» путем «углубления символизма», от которого внутренне была зависима, но внешне пыталась откреститься.«…Е. Гуро хотела распутать „клубок вещей“ перетончением символизма, — писал он, — В. Маяковский хочет достичь этого же огрублением, нутряным „оревом“, истошным криком; Е. Гуро была вся в „романтизме“, в мистике, в теософии; В. Маяковский всему этому чужд, он „наивный реалист“, он надрывается от крика, чтобы сбросить „вещь“, сидящую на шее». (В кн.: Р. В. Иванов-Разумник. Владимир Маяковский. «Мистерия» или «Буфф». Берлин, 1922. С. 19).
Это и другие стихи Шарманки неоднократно сравнивались с ранними «урбанистическими» стихотворениями Маяковского. Интересно было бы также сравнить «переворот вещей» у Гуро с Журавлем Велимира Хлебникова (вторая часть поэмы при первой публикации имела заглавие «Восстание вещей»), написанным в 1909 году, его же драматическим произведением Маркиза Дэзес и некоторыми другими творениями Будетлянина.
Осенний сон
Текст печатается по изданию: Осенний сон. Пьеса в четырех картинах. СПб., 1912.
Книга вышла с обложкой и рисунками Гуро (на цветных вклейках — иллюстрации с работ М. Матюшина). В нее вошли одноименная пьеса в четырех картинах, стихи, а также несколько фрагментов и ноты скрипичной сюиты Матюшина Осенний сон, которую он посвятил «другу моему Вилли Нотенберг» — «умершему сыну» Елены Гуро, существовавшему лишь в ее воображении. В образе барона Вильгельма фон Кранца (Гильома) отразились черты характера и облик друга и ученика Гуро, художника Бориса Эндера.
Пьеса получила высокую оценку Вячеслава Иванова в рецензии, напечатанной в журнале «Труды и дни» (М., 1912, №№ 4–5) издательства «Мусагет»: «<…> Тех, кому очень больно жить в наши дни, она, быть может, утешит. Если их внутреннему взгляду удастся уловить на этих почти разрозненных страничках легкую, светлую тень, — она их утешит. Это будет — как бы в глубине косвенно поставленных глухих зеркал — потерянный профиль истончившегося, бледного юноши — одного из тех иных, чем мы, людей, чей приход на лицо земли возвещал творец „Идиота“. И кто уловит мерцание этого образа, узнает, как свидетельство жизни, что уже родятся дети обетования и — первые вестники новых солнц в поздние стужи — умирают. О! они расцветут в свое время в силе, которую принесут с собою в земное воплощение, — как теперь умирают, потому что в себе жить не могут, и мир их не приемлет. Им нет места в мире отрицательного самоопределения личности, которая все делит на я и не-я, на свое и чужое, и себя самое находит лишь в этом противоположении. Это именно иные люди, не те, что мы теперь, — люди с зачатками иных духовных органов восприятия, с другим чувствованием человеческого Я: люди, как бы вообще лишенные нашего животного Я: через их новое Я, абсолютно проницаемое для света, дышит Христова близость…
22
В процессе становления, в движении (нем.).