Страница 64 из 79
«Она», — подумал он, хотя не знал даже, на кого подумал — на мавку, русалку или просто нечисть. Завывание повторилось — медленно, тоскливо, будто бы вопросительно. Выла женщина, причем не сказать что совсем уж неприятно — будто колыбельную ребятенку вела. Только ребятенок — нечистый, и колыбельная — бесовская, а так даже почти красиво, душевно.
— Уууу-уу-у-умммм… — задумчиво протянула нечисть, и тогда только Лаврин ее увидел. Увидел — и не пожалел, что поперся ночью на оболонь.
Мавка стояла в осоке, как есть голая, в траве по бедра, но все было видно и так. Длинные, перевитые водорослями волосы облепляли мокрое тело, впрочем, не очень-то это самое тело скрывая. Груди налитые, талия — что твоя иголочка, вся из себя девка ладная, как березка, лицо — ясно солнышко, от улыбки сердце поет. Может, и правда со спины кишки торчат, но спереди-то, спереди… Загляденье, одно слово. И чего топиться пошла, дура, непонятно.
— УУУУУУ, — повторила мавка и улыбнулась призывнее. — А кто тут забрел в мою оболонь, а-а-а?
«Сейчас гребень попросит, волосы чесать, — лихорадочно припомнил Лаврин. — Надо ей гребень отдать. Дам — и бежать. Все, видел. Сказание напишу. Или целую повесть! Сейчас попросит и…»
— А иди ты ко мне, добрый молодец, — посмеиваясь, сказала мавка и потянула к Лаврину белые руки. Добрый молодец растерялся — гребень девку явно не интересовал.
— Так это… — как все летописцы, Лаврин, особенно в ответственные моменты, был малость косноязык. — Так я ж…
— А иди ты ко мне и потешь девоньку, — пропела мавка и двинулась ближе. Лаврин дал бы дёру, но ноги будто в землю вросли, а мороз кожу сдирал живьем. Мавка плыла к нему над осокой, кажется, не ступая даже ногой на грешную землю, и до того она была хороша и так улыбалась Лаврину, что ему почти расхотелось бежать от нее за тридевять земель, хотя знал, что надо.
— Сгинь, — прошипел он. — Чур меня, нечистая, сгинь… пошла… Хочешь гребешок?
— Хочу-у, — пропела мавка. — Ой, да развяжи завязочки на портках да покаж мне свой гребешок, родимы-ый…
Белые руки коснулись заиндевелых мужицких плеч, и пропасть бы тут летописцу Лаврину с концами, если б мавка вдруг не изменилась в красивом лице и не отскочила назад, как-то неуклюже для нечистой силы.
— Ай! — взвизгнула она — визжать, оказывается, умела не хуже, чем выть. — Это что?!
— Где? — рассудительно спросил Лаврин, приходя в себя.
— Вот! Ты! Ты кто такой?!
— Я?.. Лаврин-летописец… сказания собираю… пришел вот глянуть на мавку…
— Я спрашиваю — ты кто такой?! Чьих рук творение?!
— Божеских, — совсем уж растерялся Лаврин.
— Врешь! — пискнула мавка. — Не человек ты! Людского духу от тебя не чую! Говори, кто такой!
— Как не человек?! — опешил летописец. — А кто ж я, по твоему?!
— Почем мне знать? Может, ты нежить какая!
— Сама ты нежить! — обиделся Лаврин. — Чего ты меня боишься тогда, ты ведь тоже от черта?
— А вдруг ты упырь! Ай! Не подходи! — мавка юркнула назад в осоку и присела, только испуганные глаза блестели среди травы. Ларвину стало неловко — ни за что ни про что напугал девушку.
— Да живой я, — успокаивающе сказал он.
— Как живой, если духу людского нет? Не буду я любиться с нежитью!
— Что значит — духу людского нет?
— А нет! Все мужики-человеки, что ко мне приходят, одинаково пахнут. Пряно так, духмяно, хмельно… А ты нет! Ты незнамо как пахнешь. Не подходи!
— Да я… — Лаврин едва не плакал. Хороша ведь девка, как маковка, и гребень не просила, и любить хотела — вишь, запах ей не понравился! Нежная какая!
Хотя… что-то кольнуло Лаврина изнутри — так всегда бывало, когда ему на ум особенно хорошая мысль соизволивала заявиться.
— Погоди-ка! — ахнул он. — Дух, говоришь, людской да от всех одинаковый? Пряный да хмельной?
— Кисло-сладкий, — жалобно уточнила мавка из осоки.
— Так это ж пиво! — хлопнул себя по лбу Лаврин. — Они ж все надираются для смелости, прежде чем к мавкам тащиться! А ты, бедняга, небось дальше своей оболони нигде и не бывала?
— Не бывала, — застенчиво подтвердила мавка. Лаврин вздохнул.
— Ну а что, коли запахло б от меня людским духом, взяла бы мой гребешок? — многозначительно спросил он. Мавка совсем засмущалась, даже глазенки потупила — блестеть перестали. Молвила тихонько:
— Взяла бы… только ты ж нежить… чур меня…
— Сама нежить, — беззлобно повторил Лаврин. — Жди меня, девица, скоро вернусь.
И, насвистывая, бодро зашагал к тракту.
— Сто девяносто пять, сто девяносто шесть, сто девяносто семь, — подвел черту Федот-корчмарь. — Трех монет для ровного счета не хватает.
— И то неплохо, — сказал Яшка-пивовар, любовно сгребая свою долю в кошель. — Прибыльный выдался месячишко. Хоть и народу было мало.
— Да уж. Все пиво твое, Яшка. Ох и славное пиво…
— Не только оно, не только, — посмеиваясь, ответил тот. — Мавке спасибо скажи — пили б они, коли не она…
— А кто его знает, — корчмарь пожал плечами. — Может, и пили бы, а может, и не пили. Тут дело такое — может, просто пиво хорошее, а может, действует…
— Никак ведь не узнать, — вздохнул Яшка и, успокаиваясь, потряс монетами. — Звук-то сладостный…
— А то… — ухмыльнулся Федот, и тут в корчму вошел давишний летописец. Глаза у него блестели так, как обычно блестели глаза у тех, кто забегал в корчму с оболони.
— Пива! — гаркнул он.
— Ах, чудоньки! — всплеснул руками Федот. — Созрели, милостивый государь? А мы уж и не чаяли! Ну как, видели мавку?
— Пива! — угрожающе повторил летописец, и Яшка сунул ему полную кружку. Мужик выдул залпом, даром что щупленький на вид, смахнул с губ пену, рыгнул.
— Чудное пиво, — пробормотал он, кажется, о чем-то своем, — дивное пиво… эх, мавка… подумать только…
— Еще? — услужливо осведомился Яшка.
— Еще!
Было потом «еще» и «еще», раза четыре.
— Хватит, — внезапно протрезвел летописец. — Сколько с меня?
— Три монетки всего-то, милостивый государь.
— Живодеры. Дорога ты, мавкина благость… — проворчал тот, отсчитывая требуемое. Его уже пошатывало — с непривычки, видать. До двери он как-то добрался, ну а дальше — только молиться за него.
— Сто девяносто восемь, сто девяносто девять, двести, — удовлетворенно пересчитал Федот и бросил одну монету Яшке. — Лови.
— А чего одна только?..
— Про Ксеньку не забудь.
— А-а…
— Вот тебе и «а-а». Иди лучше, деньги спрячь, а то опять спьяну потеряешь.
— Да когда это я спьяну деньги терял?
— Прошлой весной. Запамятовал уже?
Корчма была пуста, карман — полон, а корчмарь с пивоваром — довольны сверх меры. Потому когда через четверть часа в закрытую на ночь дверь настойчиво постучали, не покрыли припозднившегося бранью, а любезно отворили.
— Заходи, Ксенька, обогрейся, — радушно сказал Федот. — Я уж и беспокоиться стал.
Голая девка неземной красоты заскочила в избу, дрожа от холода, лязгнула зубами.
— Холодрыга! — пожаловалась она. — Дайте хоть срам прикрыть, ироды! А вы тоже хороши — двух подряд посылать!
— Вот, Ксенечка, держи, — подоспевший Яшка, ухмыляясь, накинул на точеные девичьи плечи тулуп. Девушка подбежала к огню, плюхнулась на скамью, подобрала под себя пиво босые ноги и принялась энергично вытряхивать водоросли их распущенных волос.
— Что, замучил тебя летописец? — участливо спросил Федот.
— Какое там? — фыркнула Ксенька. — Я ждала, ждала, в осоке сидела, вся издрожалась. А он приперся, улыбнулся глупо — и рожей в тину. Дрыхнет лежит! Ну, я его на спину перевернула, чтоб не задохнулся, и домой.
— Добрая душа, — хмыкнул Яшка.
— Оно и лучше — проснется, решит, что я болезнь сонную на него напустила.
— Ну дык, как всегда…
— А ты не ухмыляйся, Яшка, налей лучше девице, — посуровел Федот. — Работает, бедняжка, не покладая… ничего не покладая. И все на холоде, пока мы с тобой пивком отогреваемся.
— Что хотите делайте, а больше не пойду, — стуча зубами и кутаясь в тулуп, сказала мавка. В тепле хорошенькое девичье личико разрумянилось, и за утопленницу ее теперь можно было принять разве что с нешуточного перепою, как оно, впрочем, чаще всего и случалось. — Осень на дворе! Вас бы заставить голышом в оболони по ночам сидеть.