Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 10 из 15



Он может похвастаться только временными, тактическими победами над своими демонами. Да и демоны какие-то уж очень мелкие у него (перед людьми неудобно даже). И больно, и стыдно… во всяком случае временами… А суть, самую суть… суть и целостность жизни он выхватил.Это не искупает. И не должно искупать! Но это теперь для него важнее судьбы… в конечном-то счете поважнее будет воплощения выхваченногов его – прокофьевском творчестве со всеми обретениями-потерями воплощения, с претензиями, амбициями, свербящей неудовлетворенностью.

Он всегда считал (наверное, самонадеянно), что выдержал бы страдание – любое страдание. Если бы в нем был смысл.Но смысла как-то вот не было, наверно вообще ни разу, во всяком случае пока…Да и страдания в общем-то не было. Так, обстоятельства, сцепления обстоятельств, поступки, да, было как-то вот довольно много поступков. Что для него было непреодолимым, собственно? Да практически все. А мелочность, безликость, ничтожность непреодолимого – это уже портит душу, забирает воздух у тебя, отнимает те крохи подлинности, что тебе причитаются как бы. Он заложник, и даже не жизни, а какой-то требухи жизни. Нет, конечно, он признает право жизни на торжество, на тотальность, на самодовольство… и признает ее смыслы – ему б на свободу!..Если б все это ничтожило его, была бы все-таки ясность. Но как будто и не ничтожит… и, в самом деле, соразмерно ему, что уже и обидно. Если б, к примеру, Рок, Законы Мироздания – возвышало б, наверное. А тут вообще не пойми что, и не абсурдность даже…

Прокофьеву всегда представлялось, что у него выйдет бессмысленная, непристойная, может, ничего не добавляющая, какая-то необязательнаясмерть…

Берг мгновенно, будто в одно движение убрал тарелки, вообще все лишнее. Выставил рюмки под коньяк и, с каким-то домашним, как только он умеет, поклоном, удалился.

– Вещь, – рассуждает Лехтман, – будь то церковь ли, дом, любая вещь – Ван Гог, все ее измерения, всю материи толщу вывернет вдруг, разверзнет на плоскости неба в жажде сущнейшего неутоляемой, так пальцы нервные, бывает, чистят плод, да вдруг и вывернут всю мякоть наизнанку. И эта вывихнутость сущего, она поглубже его единства с сущностью, поглубже смысла сущего.

– Но это у него как раз без декораций неба, – говорит Лоттер с живостью, – точнее, без посредничества того, что видится как звездный свод. Здесь вдруг условность, промежуточность Законов Мироздания.

– Здесь фоном Бездна, – Лехтман кивает, – причем неважно, ужасная иль светлая. Космос? Хаос? Бытие хоть как-то себя удерживает своими скользкими подошвами на самом кончике, на самом острие самого себя.

– Я, может, уже не помню деталей, – говорит Лот-тер, – картина, где Земля и Небо единую такую образуют твердь у него. И эта твердь как раз сгорает (себя сжигает?!) в огне и вихрях своих же солнц. И на холсте как раз крушенье равновесия – Гармония и Целостность захлебываются. Всё-всё, что есть и каждое – они вдруг в самом деле вывихнуты из пустяков существования и сущности вБытие?! вНичто?!

– Бытие у него не может быть домом, да и вообще ничем – все теряет за-ради глубины, – говорит Лехтман.

– А мне все-таки ближе портрет доктора, – улыбается Прокофьев. – Застыл, задумался, забывши снять картуз. Глаза под выцветшие.

– Но фон и здесь тот самый, синий, – сказал Лоттер. – Он приглушен здесь только. Бездна плещет. Плещет мерно. Бессмысленно и мерно.

– Вот именно, что приглушен. – Прокофьев сказал сейчас так, будто спорил. – Приглушен, обуздан кистью.

– И все-таки смывает, пусть исподволь, но беспощадно, в конечном счете.

– Его последняя картина, та самая, – это уже голос Лехтмана, – пшеничное поле, дорога сквозь поле и так далее… Как жирен цвет. Как невозможен воздух. Жизнь, смерть в какой-то ужасающей своей незначимосши.Бытие ничтожит себя, такими жирными кусками глотает, давится. Может, это единственный случай в живописи, – Лехтман запнулся, подбирая слово, – случай виденья, превзошедшего истину… Да.

Помолчали. Потом обсудили качество коньяка.

– Я помню все эти картины, – начал Лехтман, – помню, что пережил, когда перед ними стоял. Помню, что ездил специально к ним, а обстоятельства этих поездок, время… Я вообще ничего не помню из своей жизни до «горы». Картину Ван Гога вижу как сейчас, а жену свою вот не вижу, даже не знаю, была ли жена вообще. Я как будто очнулся в какой-то другой реальности – чувства, мысли, душа мои – я точно знаю и комплексы все, фобии мои, но все это изолировано как будто от событийности, обстоятельств, судьбы, памяти просто, даже от отрывочных воспоминаний. Вычурно как-то, да? Я, кстати, привык. Как ни смешно, но, оказывается, можно привыкнуть.

– Это аллегория? – насупился Прокофьев.

– Я посещаю психоаналитика, – ответил Лехтман, – мы с ним, конечно же, продвигаемся, но чувство такое, что не надо…или покане надо. Откуда в моей голове это пока,не знаю. То есть я делаю все добросовестно, под руководством замечательного доктора, сознавая при этом, что я не должен, не вправе даже…

– Меер, ты не помнишь, случайно, – вкрадчиво поинтересовался Прокофьев, – в прошлой жизни ты был беден или богат?



– Не помню, но судя по привычкам, скорее беден, хотя у богатых бывают свои причуды, – все трое рассмеялись.

– Я написал, – раскрыл свою папку Лоттер, – как ни странно, получилась пьеска. Название (пока еще черновое) «Доцент Фаустус». Два персонажа: П. и Д.

– Ну конечно, – Прокофьев подмигнул Лехтману, – как же иначе.

– С вашего позволения. – Лоттер разложил листки:

«П.: Я вдруг перерос свои тексты. Все. В том числе еще не написанные. Что дальше? Я сам стал текстом. Сделал, пытался сделать текстом саму свою жизнь. Я был прав. У меня получалось. Но эта пустота…

Цели, истины, смыслы «просто жизни», а я до них не дорос. Я не выше, скорее ниже жизни. Я честно пытался увлечься жизнью. Но эта пустота… Деваться некуда. И жизнь права. А я чуть руки не наложил на себя не так давно.

Д.: А вот и я! Наверное, как раз. Точнее, если я, то значит, наступил «как раз». Ты знаешь, как от века изображается мое явление. Весь антураж ты тоже знаешь и посему, давай-ка кое-что пропустим, но сути не изменим ни на чуть. Добавим разве капельку насмешки над традицией. Да, да, введем иронию, так, духу времени в угоду. (Пусть это, скажешь ты, опять-таки не ново.) Что? Да, конечно, понимаю – вопрос моей реальности и твоего здоровья? Оставим это на потом, здесь измениться может многое по ходу разговора.

П.: М… м… Чего ты хочешь, Д.?

Д.: Да все того же, П. Конечно же, того же.

П.: Неужели?

Д.: Я, знаешь ли ты, не гоняюсь за оригинальностью (в отличие от некоторых). Я просто предлагаю сделку. Условия тебе известны. Ты жаждешь, требуешь подробностей? Ведь я, как говорят, ха-ха, таюсь в деталях. Но ты в бессмертие души не веришь, и, значит, есть надежда, что вообще получишь даром.Вот тут пожалте подпись, если можно, паспорт, копию страховки. Все, как положено, в двух экземплярах. Когда подпишешь, сможешь все плюс славы и величья пустячок…

П.: Послушай, ты прекрасно знаешь, что мне известны…э… все результаты этой сделки.

Д.: Поэтому я и пришел.

П.: Ты хочешь, чтобы, зная все, тебя я выбрал?! Это слаще?

Д.: Вот взять, к примеру, твой коллега доктор N все подписал не глядя за должность замзавкафедрой. Ну, я еще бы понял, если б за завкафедрой… Такие души (как тут у нас один сострил) мы принимаем оптом.

П.: Ты, кажется, мне льстишь?

Д.: Единственно, чтоб дать тебе возможность поймать меня на лести, но это, так сказать, для разогрева. А как насчет того, чтоб вырвать тайну у Мироздания, открыть (создать!) невиданные ранее пласты реальности, подняться в сферах духа туда, где смертный ране не бывал?! Ты извини за стиль, но как тут не съязвить, да и тебе так легче заглотить – тебе, не подписавшему, пока.

П.: Блефуешь, Бес, иль как тебя? И будто бы в твоем кармане такое есть, что по сравненью с ним все остальное – прах.