Страница 3 из 46
Он молчал несколько секунд совершенно ошеломлённый. Потом сказал осторожно:
— Да, Леночка, это было высокое слово… Но ты знаешь…
— Но ведь Емельян был варваром, — перебила я, — он же пришёл в наш род со стороны. Так или нет?
— Да, конечно… Но мы очень — ты понимаешь? — очень… учитывая его заслуги перед языком, мы тогда… мы не могли не…
— Его заслуги? За которые вы его… удалили — так скажем…
— Что?..
Так я раскрыла карты: я обнаружила своё старшинство. Я раскрыла и грех прадеда, но после этого Антон уже ничего не решился возразить. А я всё говорила по инерции:
— Язык не пропадает. Он остаётся благодаря таким людям… И таким, как прадед Пафнутий… А вы…
Но он уже всё понял:
— Хорошо, хорошо, Леночка… Ты только не волнуйся… Ты очень устала… Эти последние дни… Конечно, тебя поразила до глубины души эта смерть… эта величественная кончина твоего… нашего, нашего дедушки Пафнутия… этого действительно патриарха… Да, ты права… И ты сделаешь всё так, как ты захочешь: завтра ты сама — только сама — выберешь и скажешь…
Всю ночь я не спала после этого разговора. Я без конца перебирала в уме разные слова. Я продолжала это делать и на другой день на кладбище, оглядываясь и стараясь не пропустить ничего «звучащего» из тех предметов, действий и качеств, которые входили в поле моего взгляда. Без словаря было мучительно трудно, но так, наверное, и должно это происходить — не механически, а живым ощупыванием и вслушиванием…
И после кладбища поехали к нам — все, кто там был: мой отец и мой старший брат Александр с женой Ириной и с детьми: трёхлетним Володей и двухлетней Машенькой; и моя двоюродная тётка Валентина Терентьевна, и её муж Геннадий Алексеевич, и их сын Алексей, студент (которому очень хотелось всё время на меня смотреть, потому что он явно балдел от этого, но он сдерживался и сохранял вид торжественный и скорбный, соответствующий похоронам), и их дочь Татьяна с сыном Виталиком шести лет (а муж Татьяны, Борис, работающий мотористом на речном теплоходе, не пришёл, потому что был в рейсе); и Антон Григорьевич с женой Светланой Николаевной (а их незамужняя дочь Лариса, душевнобольная, отсутствовала, потому что лежала в больнице; а дочь его брата Александра — Людмила с мужем Борисом Ивановичем и с двумя мальчиками-школьниками — тоже отсутствовали, потому что были в это время в Канаде, куда Бориса Ивановича пригласили читать лекции по биологии в каком-то университете).
И когда Ирина с Татьяной и со Светланой Николаевной накрыли на стол, и все сели, и перед каждым стояла миска с клюквенным киселём, а вино ещё не открывали, я всё продолжала осматривать окружающие предметы. И когда все молчали, и отец с Геннадием Алексеевичем начали открывать вино, я наконец увидела яблоко, которое грызла и слюнявила моя племянница Машенька.
Тогда отец взглянул на меня быстро, вопросительно, и я кивнула ему, и тогда он сказал:
— Гм… Ну, я думаю, у Леночки есть что нам сказать по поводу этого грустного события, которое всех нас — почти весь наш род, если можно так выразиться, — собрало сегодня вместе…
— Да, я скажу… — начала я — и не узнала своего голоса: он хрипел, таял и куда-то проваливался. И я нахмурилась и сказала: — Ира, выведи, пожалуйста, детей… Да, и Виталика прихвати… Нет, Таня, ты останься…
И тогда стало ясно, что сейчас будет запрещено высокое слово (чего не случалось больше двадцати лет: со времени похорон Емельяна; даже на похоронах Александра Григорьевича никто из родственников-варваров не покидал комнаты). И Геннадий Алексеевич сказал, поднимаясь:
— Ну, я пойду пока покурю…Пойдём, Светлана Николавна, составишь мне компанию.
И они вышли. И тогда я, не вставая и не поднимая глаз (и все остальные тоже глядели как будто прямо в свои миски с киселём — то ли смущённо, то ли с каким-то страхом), начала произносить эту древнюю странную формулу (а Антон не говорил мне её, потому что он понял, что я уже знаю её от прадеда):