Страница 36 из 45
Аронзон — “пограничник” ещё и потому, что живёт на границе бытия и небытия, близость которого ощущает постоянно (не отсюда ли такое острое чувство жизни).
Если в августовскую ночь 67-го года, когда были написаны эти строки, поэт выбрал жизнь, то в октябрьскую ночь 70-го выбрал смерть (или она его выбрала). Произошло это в горах под Ташкентом, куда он уехал отдыхать и путешествовать. Уехал не один, а с женой, которой посвящены все его стихи о любви: “Красавица, богиня, ангел мой, / исток и устье всех моих раздумий…”. В ту роковую ночь жены рядом с ним не было. В одиночестве бродя по горам, он наткнулся на избушку пастуха, где обнаружил охотничье ружьё. Выйдя из избы, Аронзон застрелился, либо стал жертвой неосторожного обращения с ружьём. “Просто в тот день в горах было очень красиво”, - вспоминает подруга жены Аронзона Ирина Орлова.
Не найдя, куда бы отвернуться, поэт выстрелил, перейдя границу, которая всегда его гипнотизировала.
Кажется, поэт просто спутал мгновенье и вечность, сон и явь, жизнь и смерть: “Жизнь… представляется болезнью небытия… О, если бы Господь Бог изобразил на крыльях бабочек жанровые сцены из нашей жизни!” (“Стихи в прозе”). Бабочки, стрекозы и всякая прочая живность великолепно себя чувствуют на страницах его книги. И этим, как, впрочем, и интонацией, Аронзон напоминает Заболоцкого: “Где кончаются заводы, / начинаются природы. / Всюду бабочки лесные — / неба лёгкие кусочки — / так трепещут эти дочки…. / что обычная тоска / неприлична и низка.”. Аронзон не боится ни своих обереутских интонаций, ни ветра Хлебникова, который временами залетает в его стихи. Он ОКЛИКАЕТ старших поэтов, но не подражает им. Что бы Аронзон ни писал — рифмованные стихи, верлибры, стихи в прозе, — он всегда узнаваем, самобытен, и абсолютно самостоятелен.
О чём его стихи? О первых и последних вещах, о первоэлементах бытия, об азбучных истинах — этом неисчерпаемом источнике вдохновения, фантазии, новизны. “… А жизнь всё тычется в азы” — пишет поэт. Как бы ни усложнялся мир, жизнь всё равно “тычется в азы”, справляться с которыми сложней всего:
Но если слабый человек роняет перья, значит у него есть крылья, и он способен подниматься к небесам, отношения с которыми у поэта весьма короткие, почти домашние. Он даже свою любимую способен увидеть, глядя в небо: “От тех небес, не отрывая глаз, / любуясь ими, я смотрел на Вас”. У Аронзона и с Богом особые отношения: “боксировать с небом (Богом)”, - читаем мы в его “Записных книжках”. Поэт постоянно чувствует Его присутствие и пишет под Его диктовку (“Придётся записывать за Богом, раз это не делают другие”). А записывать занятие трудоёмкое: надо напряженно вслушиваться и всё ловить на лету. Иногда хочется передышки, паузы. Не отсюда ли запись: “Где-то Ты не должен быть, Господи”. Но когда пауза наступает, когда Бог молчит, вернее когда поэт перестаёт его слышать, наступает мёртвая тишина, которая, кажется, будет длиться вечность. Вот откуда этот образ качелей, к которому поэт то и дело возвращается в своих записных книжках: “Качели… возносили меня и до высочайшей радости и роняли до предельного отчаяния…, но всякий раз крайнее состояние казалось мне окончательным”. А вот одна из последних записей: “Качели оборвались: — перетёрлись верёвки”. Наконец самые последние строки: “Я хотел бы отвернуться. Катастрофа — закрытые глаза”. Поэт не выдержал нестерпимого света, нестерпимого жара жизни, не выдержал взлёта, за которым непременно следует спад.
И всё же не спад и не тоска — лейтмотив его поэзии. “Материалом моей литературы будет изображение рая”, - нарочито казённым языком сообщил Аронзон в своих записных книжках. Так он и сделал: поэт живописал рай на земле: “Знойный день. Ледниковые камни. / Бык понурый. Жуки и слепни. / Можжевельника черные капли. / Вид с обрыва. И Ева в тени”. Перевожу взгляд направо (в двуязычной книге “Смерть бабочки”) и читаю ту же строфу по-английски. Всё сохранено: и мысль, и чувство, и размер. Но нет рифмы. Впрочем, рифмы нет не только в переводах Маккейна. Если она ещё где-то и существует, то, наверное, только в русской поэзии. И есть ли у неё будущее — неизвестно. Во всяком случае, Ричард Маккейн перевёл стихи Леонида Аронзона бережно и любовно, за что ему спасибо.
Памяти брата
Всё, что пишу, — под диктовку Бога
Всё, что пишу, — под диктовку Бога.
Придётся записывать за Богом,
раз это не делают другие.
Сейчас о нём можно прочитать в газетах, журналах, легко найти его имя и стихи на интернете, издано несколько сборников, о его творчестве делают доклады на конференциях, ему посвящают стихи, упоминают в мемуарной литературе, снят документальный фильм, проводятся памятные вечера. А при жизни Леонид Аронзон не сумел напечатать ни одного значимого для поэта стихотворения.
Не всякий интересующийся поэзией и сегодня знает его имя, тиражи книг маленькие, а литературоведческие опусы мало кто читает. Разве что заметят это имя в чьих-либо воспоминаниях. Может быть, невелика потеря? Или не пришло время?
Но как пройти мимо таких слов:
“Сейчас многим кажется, будто в 60–70 гг. у Иосифа Бродского не было достойных соперников…
…лидерство будущего нобелевского лауреата не без успеха оспаривалось…
…наиболее радикальной альтернативой “ахматовским сиротам” был Леонид Аронзон. Его считали, бесспорно, гениальным, его боялись, перед ним преклонялись” (Виктор Кривулин. Охота на мамонта. Имена для мёртвых и живых. 2. Леонид Аронзон — соперник Бродского, с 152–153. Блиц. СПб.1998)
Или таких: