Страница 8 из 17
И, правда, что и техник говорил, луга осохли.
Там, где вплавь на ладье едва перебирались, на телегах поехали — и грунт, ничего себе, держал.
На третий год все луга вспахали. Лошадей измаяли вконец: дернина тугая, вся корневищами трав сплелась, в четыре лошади однолемешный плужок едва волокли.
На четвертый год весь укос с болот собрали и кислых трав стало меньше.
Жмых торопил всю деревню — и ни капли не старел ни от труда, ни от времени. Что значит польза и интерес для человека!
На пятый год травой-тимофеевкой засеяли всю долину, чтобы кислоту всю в почве истребить.
— Мудер мужик! — говорили гожевцы на Жмыха. — Всю Гожевку на корм теперь поставил!
— Знамо, не холуй! — благородно отзывался Жмых. Продали гожевцы тимофеевку — двести рублей десятина дала.
— Вот это да! — говорили мужики. — Вот это не кроха, а пища!
— Скоты вы! — говорил Жмых. — То ли нам надо? То ли Советская власть желает? Надобно, чтоб роскошная пища в каждой кишке прела!..
— А как же то станется, Жмых? И так добро из земли прет! — отвечали посытевшие от болотного добра гожевцы.
— В недра надобно углубиться! — отвечал Жмых. — Там добро погуще! Может, под нами железо есть, аль еще какой минерал! Будя землю корябать — века зря проходят!.. Пора промысел попрочней затевать!
— В нутро, это действительно, — ответил Ёрмил, один такой мужик. — Снаружи завсегда одна шелуха!
— Ну ясно: пух и прыщи! — подтвердил Жмых. — А прочное довольствие в нутре находится!
— Да будя, едрена мать, языки чесать! — с резоном выразился Шугаев, ходивший в председателях. — Нам теперча сепараторы надо завести, а то продукт сбывать нельзя, а тут сухостойным делом займаются: как бы поскорей в нутро забраться! Вот ляжешь в могилу — тогда там и очутишься!..
Лесная Скважинка сипела в русле, и пахучие пространства говорили о прелести сущей жизни.
Бучило
Жил некоим образом человек — Евдок, Евдоким, фамилию имел Абабуренко, а по-уличному Баклажанов.
Учил его в училище поп креститься: на лоб, на грудь, на правое плечо, на левое — не выучил. Евдок тянул за ним по-своему: а лоб, а печенки…
— Как называется пресвятая дева Мария?
— Огородница.
— Богородица, чучел! Нету в тебе уму и духу. Вырастешь, будешь музавером, абдул-гамидом.
— А ну, считай с начала, по порядку, — говорила учительница Евдокиму, — клади по пальцам.
И Евдоким считал, не спеша и в размышлении:
— Однова, в другорядь, середа, четверхъ… ешшо однова и три кряду…
— Садись, дурь, — говорила учительница, — слушай, как другие будут отвечать.
А Евдок ждет не дождется, когда пустят домой. Он горевал по своей маме и боялся, как бы без него не случился дома пожар — не выскочат: жара, ветер, сушь. Уж гудок прогудел — двенадцать часов. Отец домой пришел обедать, на огороде у Степанихи трава большая растет и лопухи. Ребята ловят птиц, уж скоро, должно быть, будет вечер и комары.
В училище стояло ведро — пить. Каждый день учат закону божьему, потом приходит Аполлинария Николаевна, учительница, и пишет палочки на доске, а Евдок за ней карябает грифелем у себя хворостины. Потом спрашивает и велит читать вслух.
Евдок глядит в букварь и читает:
— Мо, ммо…
На переменах приходит Митрич — сторож, чтобы ребята не выбили окон и не бесчинствовали.
Как чуть кто заплачет от драки или тоски по матери, Митрич орет:
— Ипять! Займаться…
И вот прошло много дней. Издох в училище на дворе Волчок. Отец Евдокима купил на толпе другой самовар. Родился у Евдока Саня — маленький брат. Покатал его Евдок на тележке одно лето — на Петровки он умер от живота.
Тоньше и шибче билось сердце у Евдока, и он уходил летними вечерами в поле и тосковал — о далеком лесе, об одной звезде, о дальних деревенских пустых дорогах. Как подрос Евдок, так вскоре попал в солдаты. Ходит по плацу, орудует винтовкой — лежит недвижимо, в душе пуд. Раз случилось с ним странное дело: семь дней на двор не ходил. Ляжет спать: бурчит в животе, и вода без толку переливается. Кругом нары, храп, пот, вонь, а внутри Евдокима прохладные вечерние деревенские дороги и ждущая ужинать мать.
Дать бы по скуле изобретателю сердца!
Осмелился Евдок и пошёл к доктору. Так, мол, и так-то.
— Што-о?.. — провыл доктор. Евдок опять:
— Осьмой день не нуждаюсь.
Уходя, Евдок взялся нечаянно на докторовском столе за карандаш.
— Возьмите себе его на память, Абабуренко, — сказал доктор.
Евдок погладил черную камилавку доктора.
— Пожалуйста, Абабуренко, возьмите и ее. Натевам и ручку. Она вам нравится?
Оказывается, доктор был мнительный человек: дверную ручку брал не иначе, как в перчатке. Кто у него в кабинете возьмет что в руки или пощупает, то ему доктор сейчас же и подарит на память: лампу, лист бумаги, клок ветоши, либо какой инструмент.
Странный, но сурьезный был человек.
Дня через два у Евдока рассосались кишки, и он оправился.
Так шла и шла жизнь Евдокима, рекой одинаковых дней, пока он не перекувырнулся и не изобрел настоящего бессмертного человека, который остался на земле навсегда и уже не расставался со своей матерью и породнил звезду с соломой, плетнем и ночной порожней дорогой меж тихих деревень.
Об этом еще будет длинная повесть, это будет скоро у всех людей на глазах.
Была революция, было передвижение людей по земле, была веселая работа. Был комиссаром Абабуренко, кормил отряды в голодных селах, думал, воевал и странствовал. Как великое странствие и осуществление сокровенной души в мире осталась у него революция. Реквизировал животность и мертвый продукт и писал бумаги:
«Предлагаю уплатить моему отряду жалованье за четыре месяца вперед.
Комиссар-командир, член партии большевиков Евдоким Абабуренко. Угрожаю захватом города и привлечением его жителей, обывателей и прочих к революционной ответственности по революционной совести. Комиссар Абабуренко. № 7143268».
Прогремело имя Абабуренко в кулацких степях — и стихло. Все прошло, как потопло в бучиле татарской осохшей реки.
Странником остался Евдоким и стал портным. Живет в городке одном и имеет душевного друга, Елпидифора Мамашина, который был бас и дурак.
Вошли мы раз с Елпидифором в хату к Евдокиму (дело до него было — не особо существенное, впрочем) — тишина, темнота и жуть.
— Где тут портной живет, сделать из штанов галифе?
— Стой, — закричал Елпидифор, — я сообразил: живые люди воняют.
Понюхали: дух стоял чистый, и вдруг, действительно, понесло махоркой и жженой бородой.
— Вот он — портной, вылазь.
Заскрипела спальная снасть, и невидимое тощее тело сморкнулось и забурчало. Для света и вежливости я спокойно закурил.
— Здорово, Евдоким. Раскачивайся!
— Здравия желаю, граждане, — как кувалдой гвазданул Евдоким, портной. В чистом воздухе, тишине и тьме хранился такой голос! Как огурец зимой в кадке.
Зажгли коптильный светильник. Скамейка, стол, вода в ведре и спящий глубоко и непробудно щегол под потолком в тепле. Евдоким надел для сурьезности и пропорциональности своей профессии очки и привязал их веревочкой к ушам — приспособление самодельное. Евдоким теперь постарел, стал угрюм, покоен, похожий на деда, на сон и хлеб — коричневый, ласковый, тепловатый, как хлебное мякушко. Из сапожной кожи был человек, если царапнуть ему щеку — рубец останется. Но в желтых глазах его было ехидство и суета — Евдоким был сатана-мужик, разбойник, певец и ходил женишком. Засиделым девкам в воскресенье лимонад покупал. Не женился, будто бы потому, что подходящей ласковой бабы не подыскал, и впоследствии купил щегла.
— Так, говоришь, тебе две галифы изделать?
— Да, желательно бы.
— Так-так… Одна галихва выйдет, а на другую ма-терьялу подкупай, — задумчиво сказал Евдоким и поглядел через очки.