Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 7 из 8

Раз уж пошла такая постыдная фигня — сериалы, белая льняная юбка, распахивающаяся при каждом шаге (честное слово, надела ее в первый раз и не знала, что так будет), конфетки «альпенлибе» и чтение «Ярости звездного волка» в метро, напишу-ка о диете. Мясо, сыр, сыр и снова мясо. Когда ем сорокадвухпроцентную сметану, чувствую себя преступницей. Самоубийцей. Наркоманкой. Конченым существом. Кортни Лав, в конце концов. Оказывается, это невероятный афродизьяк, особенно если заедать кешью. Эффект от такой диеты потрясающий: мой муж выучил сентенцию — «нарушилась биохимия организма». «Ты стала тупой, прожорливой, агрессивной и рассеянной, — говорит он, — потому что нарушилась биохимия организма. На тебе появляются посторонние синяки, и кожа стала слишком чувствительной, потому что нарушилась биохимия организма. Тебе нет дела до меня, ты гуляешь непонятно с кем, непонятно где, потому что нарушилась биохимия организма. И у тебя неприлично довольный вид, когда ты возвращаешься. Потому что нарушилась биохимия организма». (Нет, душа моя, не оттого.)

Посоветовала ему выучить еще какую-нибудь фразу, тогда общаться станет гораздо интересней. Я знаю много прекрасных слов, готова поделиться: «Тебе пора съездить к морю», «Купи себе новый телефон», «Можешь переночевать у подруги», «Хочешь еще мяса?».

А диета — да, работает, я стремительно похудела. Жалко только фруктов, конфет и тортиков. Как-то они без меня? Теперь конечно же все время думаю о любви. Но иногда, если отвлекусь, то видится огромный торт в разрезе — из тонких слоев темного бисквита, пропитанных «Бейлисом», с прослойками из жареных грецких орехов, с карамелью, да, золотистой такой карамелью сверху и тончайшими ломтиками черного шоколада. Ну хорошо, пусть без шоколада. Я же, в конце концов, на диете.

В себя не могу прийти от изумления: оказывается, все эти пошлости про духовную близость имеют под собой некоторое основание. Потому что вот оно — сейчас — страсть ушла, а больше ничего не осталось. Не о чем разговаривать, «не о чем» трахаться, не о чем жить. Очень легко спать с тем, кого не любишь, и практически невозможно с тем, кого разлюбила. Больше не нравится его запах, я вообще не могу сосредоточиться на процессе, больно здесь и здесь. И никакой «сука-любовник» здесь ни при чем. Нет никакого юноши в красном плаще. Это между нами — все.

Закончилось. Очень смешно — раз в полгода я впадала в печаль и совершенно искренне кричала «волк, волк» при очередной размолвке. А потом все проходило и лучше него не было. А теперь вот он, волк, ошибиться невозможно. И очень понятно, чем та серая собака отличалась от него. Почти все так же, и уши, и стать, но слишком отчетливы ужас и отвращение, которых прежде не возникало. Может быть, глаза?

У меня больше нет претензий — что не чинит краны, что деньги кончились, что мало любит, нет, всего достаточно. Это меня не стало. Не стало «мы», меня не стало здесь, а я теперь в холодных зеленых зарослях подводной рощи, ботанического сада для рыб и крабов, без воздуха, среди стеблей лилейных, спускающихся сверху, преодолевая сопротивление воды, иду.

Ночью в тот момент, когда думать не надо, — все знают, что не надо, — все-таки думаю: нужно попытаться разглядеть корни своих волос, тогда получится не думать — если закрытыми глазами разглядишь корни своих волос на внутренней стороне черепа. Это все потому, что перед сном Павич поцеловал меня в лоб.

Я же библиотекарь и точно знаю, откуда все беды.

И утром пошла в книжный на Тверской, чтобы купить новое почитать.

Сначала хотела кого-то из «наших», кто одной ногой в литературе, а другой еще в сети, но в итоге купила Апдайка. Это как с поэтами водку пить — они отлично разбираются в литпроцессе, а спросишь их: ну а хороший-то — какой? — обязательно назовут либо Заболоцкого Николая, либо Гумилева, Николая же. Потому что эти не считовые, с этими — «не война».

Но я-то не такая, я взяла Апдайка, потому что его можно не бояться, что скребанет вилкой по сковородке, scribbaнет уродливой фразой меня, расслабившуюся. А меня сейчас совсем нельзя тревожить, нервная стала, потому что весна, весна, которую ждали, заклинали, тянули к себе, захлестнув невесомыми тонкими чулками, вымаливали, — пришла. И ничего из ожидаемого, намечтанного и намоленного не дала. И сил не осталось взять ее за шкирку, обшарить карманы, вытряхнуть хоть двадцать копеек на мороженое. Чуть только выйдешь из дома, уже спина болит, а черные вещи, которые всю зиму провисели в шкафу элегантными, выглядят посеревшими и обносившимися на этом наивном солнце.

И вот осторожненько, по-стариковски, беру под руку надежного доброго Апдайка, и уже в метро, прислонившись, куда нельзя, читаю.

Один раз десять лет назад видела по «Культуре» кино (или по «2 × 2»?). Как-то днем, около часа, показывали неизвестно кем сделанный фильм, по интонации судя — европейский, Италия или Франция, семидесятые, назывался «Ребенок в листве».

Там женщина тридцати лет, с длинными вьющимися волосами, вся в веснушках, с живым, немного обезьяньим личиком (таких в Европе зовут красавицами) — любила. Она, конечно, замужем, он, конечно, женат (и десять лет назад, и теперь, всегда на этом месте вздрагиваю и начинаю смотреть внимательно). И было с ними все то мучительное, лживое, страстное, под горячим полуденным солнцем — то, что разрывает сердце и теперь, и десять лет назад. И в конце концов, когда она устает, — сильно, как я сейчас, — она его бросает. И вдруг оказывается беременна от него (хотя, прости господи, какое уж тут «вдруг»).

Муж ведет себя как герой, она рожает, а потом, конечно, все снова начинается. Бегает к нему в гостиницу, уже даже не врет, а что-то без слов сквозь зубы подвывает дома, извиняется с закрытыми глазами, одним лицом, и убегает. У них есть особое место за городом, в лесу, где ихняя любовь зачиналась, как у Аксиньи с Гришкой — на мостках, так у них самое лучшее было там, в листьях. И когда ребенок умирает — да, потому что она плохая мать и лгала, а как же иначе, — она зарывает его на их месте, в листве.

То есть за давностью не помню, точно ли так, может быть, я в ответственный момент бегала налить чаю или плакать, но отложилось именно это.

А он, мужчина, не железный, все она да она, а ему, что ли, легко, — едет туда и стреляется. Точный выстрел, да.

(Правильный мужчина: два ключевых дела сделал, ребенка и застрелился, а дальше опять — она.)

Женщина еще не знает и тоже едет в лес, вцепившись в руль, вся в слезах, подъезжает и видит его машину. Смотрит на нее, откидывается назад и медленно, сквозь слезы, улыбается. Потому что он приехал на их место, и, может быть, опять начнется жизнь, потому что мертвый ребенок списал с них грех (или, наоборот, столько прибавил, что стало можно уйти, — все меры вины давно переполнены) и все равно уже. И она медленно, нежно, всем своим обезьяньим личиком улыбается.

Конец фильмы.

А мы-то, мы-то знаиииим, что это ее последняя улыбка на годы вперед, потому что он-там-мертвый, и даже если кто до сих пор не плакал, теперь обязательно в соплях.

И следующие десять лет я этого фильма не видела и ничего о нем не слышала. А он был нужен настолько, что мой первый в жизни запрос в сети — «Ребенок в листве».

А когда я, прислонившись, открыла Апдайка, с первых же строк возник полуденный жар, вьющиеся волосы, веснушки, широкоскулое лицо с заостренным подбородком, Салли, и даже их идеальное место, где было так хорошо в первый раз и которое они потом никогда точно не могли найти. И в сто раз больше всего, чем в кино.

Ну, я вам скажу, это был катарсис, прям в метро.

И длился он ровно столько, сколько я позволила. Потому что я, точно зная, что чудеса на сегодня не планировались, что весна не оправдала и никогда не оправдывает, понаслаждалась минут десять и открыла последнюю страницу. Финальная строчка: