Страница 1 из 88
НА СКОСЕ ВЕКА: СТИХИ И ПОЭМЫ
Станислав Рассадин
ЗДРАВОМЫСЛ, или ГОРЕ УМУ
— Постоим за веру православную! — едва не первые слова, которые я от него услыхал аж в 1959 году…
Если не считать того, что незадолго успел мельком с ним познакомиться в издательстве «Молодая гвардия», куда он по переводческим делам зашёл к Булату Окуджаве, поразив меня нетривиальным видом. «Кто это?» — спросил я заинтригованно, когда он отбыл, и Булат ответил — со значением, словно выдавая некую полутайну: «Очень интересный человек!»
Итак: «Постоим за веру православную!» — врывается этот полузнакомец в комнату «Литгазеты», где сижу и я, только-только туда перешедший. Оказалось, как раз за несколько дней перед тем «Литературке» удалось напечатать стихи столь неблагонадёжного автора. И по ним грубо грохнула «Комсомольская правда», в ту пору — дочернее подобие «Правды» взрослой, иной раз дававшее фору по части бдительности партийной маме. Для полулиберального органа, каковым была наша газета, это означало необходимость жалко оправдываться, для сочинителя неугодившего текста — длительное недопущение в печать. За что? За проблеск политического оппозиционерства? За «групповщину», как тогда именовали проявление личного вкуса, именно негрупповых взглядов? Нет, за другое. Вот за это:
И далее, вплоть до финала:
Хотя — передёргиваю; в том-то и дело. Тогда невозможна была заглавная буква в слове «Бог», и само оно было под подозрением. Финальные строки в печать не прошли, и мысль стихотворения скромно свелась к восхищению изысканной простотой гениального храма близ Суздаля: «Будто создана ты не зодчим, а самой землёй рождена». Только-то.
Тем не менее… «Так и видишь поэта, в молитвенном экстазе стоящего на коленях…» — глумилась официозная «Комсомолка», в годы хрущёвского погрома старинных храмов указывая «Литгазете» на идеологическую провинность. Заодно обвиняя поэта-еврея, ещё не вошедшего в лоно православия, — это случится, но позже, — в недопустимой склонности к оному.
Парадокс? Слово, мало подходящее к сути поэзии Наума Коржавина, чурающейся задорной игры, но на худой конец — да, допустим, что парадокс. Только спровоцированный не им. Или отчасти всё- таки им, вечно идущим не в ногу и невпопад?
1961 год. Всенародное ликование по поводу полёта Гагарина, — всенародное-то всенародное (что редкость — искреннее), а всё ж находящееся под приглядом. Скажем, когда наш с Коржавиным добрый знакомый, в ту пору студент, как он сам не без гордости вспоминает, «вывел свой факультет на демонстрацию в час полёта Гагарина», эта студенческая самодеятельность была воспринята университетским начальством как подобие простодушного диссидентства. Даром что этого понятия в ходу тогда ещё не было.
Поэт Коржавин не диссидентствовал (неважно, что после к нему накрепко прилепят этот ярлык). Он — сожалел:
Потому что увидит в самом полёте и в торжествах что-то вроде отвлекающего манёвра:
Вот это уж точно — не в ногу. «Не в струю». Не в строю. Это даже не самоволка, откуда возвращаются в строй, покорно принимая за миг свободы дисциплинарное взыскание.
Так оно и было всегда — «парадоксально», если экспериментально смириться с ненравящимся словом. Начиная с того, что посадили Коржавина аккурат в пору, когда он искал примирения со сталинской реальностью, вплоть до того, что его, рискну сказать, «русофила», «из русских перерусского», вытеснили в эмиграцию.
Вспоминаю, как в дни, когда это решилось бесповоротно, я, встретив Бориса Слуцкого, горько посетовал:
— Представляете, Эмка — и уезжает! А ведь более русского человека я просто не знаю.
— Да, — ответствовал Слуцкий с характерной своей интонацией, по обыкновению важной, — Эмка не только русский, но и советский. Даже более советский, чем Сталин.
«Так ли? — помнится, не сказал, но подумал я. — Сталин — вот уж кто никогда и не был советским, никакими коммунистическими иллюзиями и не думал обольщаться…»
Впору, кажется, удивиться. Как это умнейший человек (а в уме Коржавина не сомневаются и те, кто ставит в вину его поэзии «рассудочность» — но о ней, о такой «рассудочности», поговорим позже) будто бы — будто бы! — попадает впросак? А ежели так, то, возможно, как раз потому, что — умнейший? И значит ли это, что упрямо не сдающийся ум по природе своей располагает к наивности?.. Оставим — пока — вопрос без немедленного ответа.
Ко второй из своих книг (и первой, вышедшей уже там, в эмигрантском «Посеве» — год 1976) Коржавин сделал горькую приписку: его судьба — издавать не сборники, «нормально, по мере накопления стихов» приходящие к читателям, а «Избранное» за «Избранным».
Разумеется, такова и настоящая книга, итожащая шестьдесят (с лишним!) лет поэтического творчества, но слово «избранное» нуждается в уточнении.
Что избирает Коржавин? Лучшее, что написал? Пожалуй, удаётся, но не это решающий критерий. Во всяком случае — не единственный. Поэт с широтой, которая пуристу может показаться излишней, прощает себе молодому, как, впрочем, и зрелому…
Стоп. Прощает? Вот уж нет, наоборот, оголяет свои грехи и огрехи с безжалостностью (сильно явленной, кстати сказать, в замечательной автобиографической прозе «В соблазнах кровавой эпохи»). Ради того, чтобы прочертить путь.
И дело не только в стихах, где, допустим, явственна зачарованность Сталиным (зачарованность, правда, настолько своеобразная, что за них-то, как было сказано, автор угодил на Лубянку). Вот, к примеру, обаятельное стихотворение 1944 года «Гейне» — о «невыдержанном человеке», которого ненавидели Гогенцоллерны, ругали «любители догм и фраз», но…
Много и хорошо писавший о Коржавине Бенедикт Сарнов, отметив, что стихи совпадают не только с духом, но даже и с буквой Маркса (согласно которой писатель смотрит на свою работу не как на средство, а как на самоцель), заключает: Коржавин «на протяжении всей своей жизни… именно так смотрел на своё предназначение поэта». И в этом «именно так» сомневаюсь. Как и в толковании «высшей верности поэта».
И из юношеского стихотворения, и из статьи Сарнова ясно: это — внутренняя свобода. Независимость. Превосходнейшие понятия, тем не менее имеющие обыкновение обозначать весьма разные вещи.