Страница 5 из 34
Но критика, говорила она утром Тео в кухне, критика, которую она с трудом придумывала, действовала еще хуже. Он так низко опускал голову, что едва видел Ирену сквозь заросли своих бровей, и тихо, со старательно подавляемой злостью, просил ее конкретизировать свои замечания, что она и пыталась сделать, но сразу же отказывалась от них, когда он начинал защищать свое детище таким тоном, как будто она сказала, что он бездарь, портач, самонадеянный олух деревенский, которому лучше бы вернуться с покаянной головой к своим переметам (чего у нее и в мыслях-то не было).
Каждый раз заново, словно впервые, пугаясь этого тона, она искала умиротворяющих слов, но находила лишь вялые или не находила их вовсе, боялась ненависти, испытываемой им, собственно, к самому себе, но переносимой на нее, и прибегала в отчаянии самозащиты к последнему оружию — слезам, которые и в эпоху равноправия еще выполняют свою задачу. Ребенок, который не плачет, не получает грудь, и женщина, отданная на произвол начиненного комплексами автора, должна уметь плакать, чтобы гасить слезами пламя ярости. Что Ирене всегда и удавалось.
Ее утренние жалобы превращались в обвинения, призывы о помощи— в вопли отчаяния. Ее единственной надеждой была надежда на окончание и одобрение книги.
Долгожданный день оказался дождливым, когда с раннего утра допоздна нужно жечь свет и выносить монотонный стук дождя в окна. Бывшая студентка Ирена сидела у коммутатора в проходной народного предприятия «Пралине» перед раскрытым учебником польского языка, но не занималась польским, потому что должна была выписывать пропуска, снимать телефонную трубку, говорить «Пралине, добрый день, соединяю», заказывать междугородные разговоры, а в паузах делать хронометрические расчеты, расчеты со многими неизвестными.
Ибо откуда было ей знать, действительно ли Пауль в половине десятого вышел из дому, пошел пешком или поехал, действительно ли он в десять добрался до издательства, а не устроил себе привал в кабачке, не заставили ли его часами ждать (как он заставлял издателя ждать месяцами), сказали «да», или «да, но», или же «нет», или «нет, но», сохранит ли он спокойствие или будет кричать, ругаться, спорить, выпил ли он свой шнапс заранее, или вытащил его из кармана во время разговора, или же выпил после, подпишет ли все молча или предъявит нелепые требования, соберется ли — и когда — сообщить ей о результатах разговора. Неизвестные за неизвестными.
В половине восьмого начиналась ее служба — с завтрака, который проходил без помех, потому что все потенциальные абоненты тоже завтракали. В восемь начинались звонки, около девяти они достигали своего апогея, после десяти шли на убыль, в полдень совсем прекращались и только после двух учащались опять, не достигая, однако, утренней интенсивности. Так как телефонные часы пик совпадали с посетительскими, нервы Ирены подвергались нагрузке, превзойти которую могла лишь нагрузка так называемых свободных вечеров, когда нервировали ее не сотня абонентов с двумя десятками посетителей, а только один человек — Пауль, пользовавшийся ею как закупщицей, машинисткой, парикмахершей, слушательницей, критиком, уборщицей, поварихой и любовницей, порой до глубокой ночи, которая кончалась для нее в шесть, в то время как он мог продлить ее до полудня, продлил, возможно, и в решающий день, когда в издательстве готовились ознакомить его с судьбой четвертой редакции его романа (а тем самым и с судьбой его самого и телефонистки).
— Пралине. Добрый день. Соединяю.
— Вам к кому? Ваше удостоверение, пожалуйста.
— Пралине. Добрый день. Соединяю.
— Эрфурт, четыре-четыре — пять-три. Придется подождать!
— Пралине. Добрый день... Тео? Что случилось?
Ничего не случилось. Все прошло хорошо. Милый, несколько высоковатый голос кухонного друга, который ежеутренне с шести до семи, пока она готовила Паулю обед, давал ей бесполезные советы и проповедовал право каждого на счастье, теперь утешал ее: он, Тео, сумел навязаться ему, Паулю, в сопровождающие. Благоухающий, правда, шнапсом, но причесанный, аккуратно одетый, собранный, немногословный, он сидит теперь в издательстве и слушает — кажется, внимательно. С ним были предупредительны, сказали большое «да» и совсем маленькое «но», поправки займут у него не больше недели, договор готов, деньги могут быть переведены сразу же после подписания, он, Тео, выскользнул только для того, чтобы известить ее и чтобы она могла спокойно обедать, ибо час-другой это еще протянется, собственно, она может сразу же увольняться, с переводческими курсами все в порядке, он еще раз удостоверился, первого числа ее ждут, это рабство в эпоху эмансипации человека он тоже не может больше видеть, и если ей снова понадобятся совет и помощь, она их найдет у него: завтра или в будущем году, в семидесятом или в восемьдесят четвертом. И, не оставляя паузы для ответа, он попрощался — тогда только по-дружески.
В трубке щелкнуло. Ирена громко прокричала его имя, словно этим можно было восстановить связь. Но в стеклянное окошечко кто-то сказал, что ему нужно пройти к заведующему складом, и зазвонил второй аппарат, и Ирена произносила свое «Пралине. Добрый день», вписывала в пропуска имена, адреса, номера, давала справки и думала при этом о вечере втроем, первом веселом вечере за последние годы, с довольным Паулем и новой Иреной, у которой есть деньги и будущее.
За обеденным столом оно уже началось, это будущее. Ирена заявила соответствующему сотруднику о своем уходе, но не успела договорить, потому что ее сменщица прокричала через всю столовую: «Твой муж тебя зовет!»
Пауль так прижал лицо к стеклу, что нос и подбородок сплющились и побелели. Щеки его были красные от выпивки. С бороды и бровей стекали дождевые капли.
— Пойдем, — сказал он.
— Что случилось?
Не издательство сказало «нет», а он. Когда ему объяснили, почему они теперь хотят напечатать его книгу, он увидел, что это уже не его книга.
— Ну, пошли же!
Она знала, что вместо этого он мог бы сказать: «Я люблю тебя, ты мне нужна!» Но такова уж была его любовь: он подавлял других.
Ирена смотрела на капли, стекавшие по стеклу, и думала о потерянных годах, о работе, ставшей бессмысленной, о лишениях, но при этом уже потянулась к пальто и платку, бросила в сумку бутербродницу, кофейную чашку и учебник. Хотя сердце ее обливалось кровью, а ум восставал, она последовала за ним — как собака за хозяином, солдат за офицером, извечная раба за своим повелителем, — но только до двери.
Там стоял Тео, худощавый архангел с зонтиком вместо меча. Пауль оттолкнул его и вышел в дождь, не оглянувшись на Ирену.
Она протянула руку Тео. На ходу. Но он не выпускал ее руки в прямом смысле — в течение четырех или пяти минут своей хорошо продуманной, быстро произнесенной речи на тему об обязательном равноправии, приобретении квалификации и счастье, образно же говоря — всю жизнь.
В то время как Пауль удалялся в туман и слякоть, его друг доставил его жену в сухое теплое и надежное место — вернул ее в проходную, к неистовствующим телефонам.
Ирена подняла одну из трубок, сказала: «Пралине. Добрый день!» Но не «соединяю», а «да». Потому что спросили, серьезно ли ее решение об уходе с работы.
Оно было серьезно. Равно как и «да», которое она вскоре сказала в загсе.
И ни разу не пожалела об этом.
Кроме тяжелых на подъем дубов и осторожных акаций, все уже зеленело. Ирена смотрит направо, налево, останавливается перед цветущими палисадниками и утренним приветствием скрашивает день пожилым дамам. Себе самой она скрашивает его восхищением. Люди находят, что она мила и прелестна, и говорят ей об этом. Она не напрашивается на комплименты, но слушать их ей никогда не надоедает. Правде повторение не помеха.
Чувство собственного достоинства — основу такой манеры держаться — дал ей брак с д-ром Овербеком. Признание, которое она находит у мужа, вошло в ее самоощущение. Надежность, в которой она укрылась, сделала ее уверенной в себе.