Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 3 из 34



Не в этом трудность, не в личном плане, а в существе дела, в книге.

Девятнадцать лет назад Тео Овербек и Пауль Шустер встретились впервые. Нескольким студентам, посланным в юго-восточную часть провинции Бранденбург на уборку урожая, было поручено организовать сельскую молодежную группу. Стихами и речами они нагнали тоску на горстку молодых людей, пришедших в закрытую на время беседы столовую, и отчаянно пытались дискуссией сломить молчание, которое в конце концов сковало их самих, после чего Тео пришла в голову спасительная мысль заставить каждого назвать свою фамилию и рассказать биографию. Подавая пример, он начал с себя, рассказал об отце-пролетарии, который еще в фашистское время привил ему антифашистское мышление, о принудительном пребывании в гитлерюгенде и вермахте, о ранних литературных склонностях, приведших его к изучению германистики. Кто дурачась, кто смущенно, кто самодовольно — все попытались подражать ему. Один лишь Пауль, пренебрегая примером, сердито пробурчал: отец его столяр, сам он рыбак, а фамилия его Шустер[1]. Имеет ли отец собственное дело, спросил Тео. Да, но на Западе. А где мать? Тоже там, бежала. Пауль вернулся оттуда один — дополнили другие.

Это было как раз то, что требовалось Тео для заключительной речи. Жизнь Пауля обрела в ней округлые, удобные формы, стала показательной, несмотря на протест прототипа, который, пробормотав: «Ерунда!» — убежал в ночь, но на следующий вечер был доставлен к Тео, чья терпеливая настойчивость заставила его разговориться.

Притянула его обратно некая Гудрун, девушка со светлыми косами. А молодая Республика? Это Пауль отверг, назвал себя человеком аполитичным и не внял объяснению, что его решение было совершенно политическим, но заинтересовался значением слова «объективно». Тео охотно разъяснил.

Если можно так обозначить отношения между миссионером и аборигеном, то это была дружба, длившаяся две недели и возобновившаяся после рождества, когда Пауль без предупреждения появился в дверях комнаты при магазине, служившей жильем для Тео, и протянул ему три исписанных школьных тетради. Он записал, как все было, сказал он, и заставил Тео тотчас приняться за чтение. «Возвращение. Рассказ об одной жизни» — значилось на титульных листах.

Но это была лишь часть рассказа о его жизни, та часть, где он жил только этой девушкой и ничем другим. Четыре года он тщетно ухаживал за ней, на пятый его осчастливил намек на прощальный поцелуй, на шестой письмо, из которого помимо всякой всячины можно было вычитать, что ей его не хватает, привело его обратно в родную деревню, где она призналась, что тем временем другой управился с ней ловчее, чем он.

Хотя Тео был в ужасе от аполитичного освещения событий, его тронуло страдание, беспомощно и тривиально пытавшееся найти здесь свое выражение. Его восхитили также мужество и энергия этого рыбака, который около полуночи заявил, что хочет стать писателем и надеется у него научиться этому.

После напоминания о его речах насчет равных для всех возможностей Тео капитулировал. Он предложил Паулю как временное жилье пустующее магазинное помещение, где, правда, не было стекол, зато имелось плотное жалюзи, наметил сокращения и дополнения, поправил грамматику и орфографию и передал рукопись дальше.

Редактор издательства нашел у Пауля талант и счел, что, дополнив и изменив его повесть о пережитом, можно сделать из нее книгу. После этого Пауль отклонил план Тео, советовавшего ему поступить на рабоче-крестьянский факультет. Он хотел только писать, писал ежедневно, вечерами и по ночам, работая днем у торговца углем, по воскресеньям читал Тео написанное, переписывал заново, пока через несколько месяцев им не овладевало отчаяние, которое гнало его по городу, в кабаки, на вечеринки, в объятия девушек и, наконец, в родное село, где он опять приходил в себя. Возвращался он в таких случаях как ни в чем не бывало. Однажды, когда Тео вернулся из университета, Пауль снова сидел за его письменным столом и в ответ на упреки сказал, что ему-де необходимы эти периоды загула и буйства. Тео, которого всегда возмущала недисциплинированность, про себя перевел его слова так: «Я, художник, скроен иначе, чем ты, педант!»

В одно из таких завихрений Пауль попал вместо Тео, которому нужно было работать, на студенческий карнавал, где смуглое лицо некоей утомленной гаваитянки заставило его, наконец, забыть бледное лицо вероломной Гудрун.



На следующее утро Тео впервые увидел Ирену. Неумытая, непричесанная, неподкрашенная, в мало что прикрывавшем белье и чересчур больших шлепанцах, она вошла в кухню и в его жизнь, судорожно зевая. Увидев его, она испугалась. С трудом соблюдая приличия, она пробормотала: «Доброе утро» — и спросила, словно имела на то право, его, хозяина (вернее, главного съемщика) квартиры, кто он и что тут делает.

Это произошло на второй день каникул, утром, в семь тридцать пять, то есть уже на пять минут позднее, чем нужно было, чтобы, как он вменил себе в обязанность, стоять у двери библиотеки перед ее открытием. Чай еще не вскипел, сало, которому к этому времени полагалось быть уже прозрачным, а то и коричневатым, не было еще нарезано, способность разговаривать без нервного напряжения раньше восьми часов отсутствовала, книга для чтения за завтраком была уже раскрыта, то есть любая помеха нежелательна и единственный способ встретить ее — полная безучастность. Итак, он ничего не ответил, отрезал кусок сала, пропустил мимо ушей второе приветствие, заварил чай, нарезал сало на узкие ломтики, игнорировал третье приветствие, разрезал ломтики поперек, зажег газ, подождал очередного приветствия, поставил сковородку на огонь, бросил сало на сковородку и, растерявшись из-за затянувшегося молчания, кинул сердитый взгляд на дверь, угодивший помимо воли как раз в то место, которое куцая рубашечка скорее подчеркивала, чем прикрывала, что привело его в смущение, может быть, даже вогнало в краску и заставило залить сало чаем.

Издевательского смеха, которого он ожидал, не последовало, зато послышался короткий испуганный вскрик и быстрые шлепающие шаги. Она оттолкнула его в сторону, схватила сито, сдернула сковородку с огня, вылила чай через сито в раковину и бросила сало снова на сковородку.

Тут он сказал ей первое слово. Это было «спасибо». И поскольку из-за ее скудного одеяния он не мог глядеть на нее, он сказал это, отвернувшись к окну и случайно остановив взгляд на купальном халате, закрывавшем разбитое стекло. Он указал туда рукой и произнес второе слово: «Пожалуйста». И когда она надела халат, засучив рукава настолько, чтобы руки ее были видны, он сделал нечто вроде поклона, впервые посмотрел ей в лицо и назвал свое имя, в ответ на что она впервые засмеялась, и это, как он потом утверждал, привело его не в восторг, а в такое же смущение, как прежде — чрезмерная ее обнаженность.

И он вернулся к сковородке, разбил яйцо над салом с чаинками, а она сказала ту фразу, с которой, в сущности, и началась история его борьбы против нее, из-за нее и за нее. Она сказала: «С завтрашнего дня мои вещи будут здесь», что только и могло означать, что она собирается здесь поселиться.

За всю свою, короткую жизнь он редко бывал так зол и беспомощен, как в это утро. В конце концов, квартира принадлежала ему; из чувства дружбы, ответственности, или как бы его ни назвать, он делил ее с Паулем и мирился со всеми вытекавшими отсюда помехами своей работе: с ночными попойками, задолженностями по квартплате, беспорядком и даже с сомнительными девицами, которые, бывало, выходили из магазина поздно утром или же исчезали в полдень, но никогда не заикались о возвращении, а тем более о том, что останутся, как сейчас вот эта, которая сразу же взяла на себя роль хозяйки и была настолько глупа, что поверила каким-то опрометчивым постельным клятвам. Что она останется ненадолго, было ясно, но даже несколько дней или недель казались достаточным поводом для досады, которая была, возможно, вовсе и не досадой в чистом виде, а еще и завистью, а еще и мгновенно вспыхнувшей ревностью, а еще, может быть, и огорчением по поводу несправедливости, царящей в этой области (остававшейся покамест на карте его жизни белым пятном), — возможно, всем понемножку, но с виду прежде всего досадой: на новую форму беспокойства и на неминуемое замешательство, которое он уже почувствовал, услыхав, как она смеется над его корректностью.

1

Schuster — сапожник (нем.).