Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 28 из 34



Только теперь Тео замечает, как живо, как убедительно, как безостановочно говорит он здесь, в кухне, перед двумя слушателями, один из которых им восхищается, а возможно, и понимает его, а к другому, собственно, и обращен этот доклад. Здесь голос его полнозвучен, здесь он ухватывает узел сразу, без труда находя переход от автора к книге, здесь он высказывает свое мнение четкими, понятными фразами, — здесь, в кухне, все еще презирая себя, все еще в отчаянии, но нет-нет да озаряясь светом надежды на то, что благодаря присутствию главного виновника кухонный доклад возместит неудачу доклада публичного.

Но еще не кончив говорить, он уже понимает всю обманчивость этой надежды, и его доклад, заметным только для него образом, превращается из доклада об одной книге в доклад об одной жизни, об его жизни, его поведении, его несостоятельности. Ответственность, мужество, честность, достоинство — все эти слова, правда, не произносятся, но явственно слышатся в его четких фразах, когда он, умышленно преувеличивая, называет книгу Шустера книгой сбившегося с пути таланта, который искусно варьирует уже не раз сказанное, расписывает красивыми красками готовый рисунок и которому всякого рода границы важнее, чем долг автора ими пренебрегать, тогда как его задача — не иллюстрировать известное, а открывать неведомое, новое. Ибо тот, чья высшая цель — расширение всех возможностей человека, не может мириться с добровольным сужением их, хотя бы и в угоду условностям.

Он ходит и говорит, голос его становится увереннее, громче, доклад стремительнее. Но когда он после обдуманной паузы хочет перейти к выводам, Бирт вскрикивает:

— О боже, ботинки!

Это крик ужаса, но не только ужаса. В нем слышно и торжество, пусть в крошечной доле, но все же оно не ускользает от слуха того, кто ждет отовсюду насмешки и злорадства и, как ему кажется, видит то и другое на лице Шустера.

Бирт поражен своим открытием, но видя, что на Шустера оно не производит впечатления, а Тео смеется, он обретает способность видеть и комическую сторону этого и тоже смеется, пока не замечает, что все более громкий смех, сотрясающий тело Тео, вовсе не смех, а судорога, крик.

Во всем доме слышен этот смех: в детской, где губы Корнелии впервые ощущают вкус губной помады, и в гостиной, где общество испуганно замолкает, а Ирена вскакивает и бросается к двери.

Тео выпил мало, но чувствует себя как пьяный, который думает, что лишь строит из себя пьяного, и уверяет всех, что вовсе не пьян. Он все смеется и смеется и, видя страх на лице Ирены, подзадоривающий его смеяться еще громче, упивается эхом своего хохота — и вдруг умолкает, когда Ирена зажимает ему рукой рот.

— Так, наверно, начинаются душевные заболевания, — говорит он тихо и ждет, что сейчас снова начнется шиканье.

Но оно не начинается. Потому что Тео отвлекли. Бирт счел, что пришло время рассказать родителям о беде их дочери.

— С философским факультетом у Корнелии ничего не получится, — говорит он, беспомощно пожимая плечами и с беспокойством следя за реакцией Ирены.

— Так вот оно что, — говорит она без всяких причитаний.

Тео ничего не говорит, он кивает Ирене, Бирту и Шустеру и уходит в комнату Корнелии. Дочь занята подкрашиванием и не прерывает своей работы, когда он подходит к ней и кладет руку ей на голову.

— Бирт уже разболтал? — спрашивает она, пуская в ход карандаш для бровей.

— Да, — говорит Тео и долго молчит.

Любовь родителей к детям надо бы обозначать другим словом, думает он, потому что она другая: более чистая, более самоотверженная. Уменьшается ли эта любовь, когда дети вырастают, когда они в общем-то уже не дети? Вот этот ребенок как раз и занят внешним проявлением своей внутренней взрослости.

— Понимание — это, конечно, слово, которое тебе ненавистно, — говорит он, гладя ее по волосам, — но не могу найти другого. Поскольку не все могут учиться в институтах, ты должна понять, что право на это имеют лишь лучшие.

— Понять это легко, но как мне убедить себя, что я не принадлежу к лучшим?

— Для начала я бы взял средний балл, лучшего довода я пока не знаю. А ты?



— Ты, значит, все еще уверен, что я гожусь для философского факультета? — спрашивает она и берется за карандаш для век.

— Да.

— Почему же ты не хочешь использовать свои связи? Если уж не ради дочери, то хотя бы справедливости ради.

— Ты переоцениваешь мое влияние.

— Но и свое малое влияние ты не пускаешь в ход.

— Девушке, которая хочет изучать философию, а значит и этику, вряд ли нужно объяснять причины.

— Уж не думаешь ли ты, как старый Бирт, что у нас не бывает махинаций такого рода?

— Я думаю, что было бы хорошо, если б их не было.

— Поскольку отец у меня моралист, мне остается только смирение.

— Не смирение — понимание, понимание также и того факта, что ты сделала что-то неправильно. У тебя были, как у любого другого, все возможности, а ты пустила их на ветер, но ведь не навсегда. Ты можешь снова и снова пытаться. У тебя все только начинается. Если ты убеждена, что годишься, то сможешь убедить в этом других. Будь настойчивой, не давай им покоя. Но будь настойчивой и по отношению к себе. Если будешь уверена в себе, не будет причин смиряться.

Подкрашивание закончено. Корнелия встает, кладет руки на шею Тео и трется щекой о его щеку.

— Смешно, — говорит она, — что именно ты говоришь это. Именно ты, именно сегодня!

— Смейся на здоровье, — говорит Тео и, как уже много раз за все эти годы, задается вопросом, любил ли бы он ребенка так же, будь это мальчик. — Я тоже посмеюсь над неуверенным стариком, проповедующим уверенность. Но об опасности льда убедительней всего судит тот, кто сам провалился. Ты называешь меня моралистом, но урок, который я получил сегодня, носит скорее практический характер. Хорошо можно делать лишь то, в ценности чего ты убежден, и так называемый золотой путь середины — это часто черный путь в пропасть. Ну, иди, покажись жаждущей зрелищ толпе. А я отдохну тут немножко у тебя и переменю ботинки.

«Сейчас я, пожалуй, единственный нормальный человек в этой семье», — думает Ирена, увидев входящую Корнелию.

Встревоженные приступом смеха у Тео, гости растеряли все темы для разговора. Они оборачиваются на открывающуюся дверь и становятся свидетелями парадного появления Корнелии. Ни о чем чрезвычайном никто, кроме хозяйки дома, в этот момент не думает, да и у нее испуг слит с восхищением Она пугается преображения дочери, радуется, что оно произошло в желательном направлении, готова восхищаться и все же не может освободиться от страха, находя тут слишком много сходства с приступом отчаянного смеха у Тео.

Корнелия выглядит прекрасно. Несчастный ребенок превратился в прелестно одетую девушку, уверенную в себе и в том впечатлении, которое она производит, — в первую очередь на мужчин, потому что они не только восхищаются, но и вожделеют. За какой-нибудь час ребенок словно постиг материнские заповеди красоты, более того, проник в тайну женских ухищрений, которой мать никогда не выдавала. Например, что желанное становится вдвойне желанным, если откровенно взывает к желанию. Что, следовательно, мужчины не только желают того, что им показывают, но желают вдвойне, потому что это показывают им.

А Корнелия показывает многое. Не потому только, что ее небесно-голубое платье сделано из очень маленького отреза и уже в течение года лежит нетронутым, а девушка из месяца в месяц прибавляла в росте и объеме, но и потому, что она хорошо подкрашена и тем привлекает взоры к своим глазам и своим губам, которые уже не сжаты в задумчивости, а, расслабленные, стали полнее и, возможно из страха, что жирная краска их, чего доброго, склеит, обнажают полоску зубов.

Не показывает она лишь своей прически (ее за час не поправишь). Волосы девушки прикрыты модельной шляпой, придающей ее облику полную законченность, доводящей до совершенства очарование, которому сразу все поддаются, даже господин Краутвурст — лишь после нескольких секунд самозабвенного изумления он, чтобы не совершить ошибки, хочет удостовериться в реакции жены. Но она, покоренная, как и он, склоняет в восторге голову набок и, поскольку рядом находится плечо профессора Либшера, припадает к нему. Фрейлейн Гессе выглядит еще более задумчивой, чем прежде; так как мысли ее всегда заняты отцом, то в дочери она ищет сходства с ним. Лицо фрау Шустер утрачивает всякую робость. Она улыбается и произносит, не спросившись у мужа: «А-ах!» На Пауля она сейчас не обращает внимания. Эта обязанность достается Ирене, которая с первого взгляда понимает, что тут потребуется ее вмешательство. В этот момент она впервые по-настоящему узнает Пауля, старого Пауля, то есть в постаревшем и изменившемся Пауле она узнает Пауля прежних времен. Ибо так, как он теперь смотрит на ее дочь, бородатый смотрел когда-то на нее, Ирену.