Страница 38 из 46
– Грех, – улыбнулась Паша, – отец Савва говорит, грех так причесываться, и платок толком не повяжешь.
– Какой же грех? – немного испуганно спросил Михаил и заглянул ей в глаза испытующе: нет ли желтого огонька. Не зря ведь она распускала свое вязанье.
– Да небольшой, – прошептала Прасковья, – не страшный. Я, так и знай, еще больше согрешу: сошью себе короткое платье-рубашку. По моде. До середины колена. И юбочку-бочонок, и нейлоновую полупрозрачную блузочку с мелкими финтифлюшками и без рукавов. А ты мне туфли длинноносые на низком каблуке купишь? Как тогда к свадьбе, помнишь? Ты туфли беленькие из Ростова привез. Мишенька.
– Паша, ты ли это?.. – удивленно улыбнулся Михаил.
– А то не я, – прижалась к нему Прасковья. – Теперь я всегда буду только я. Всегда буду с тобою и такой, как ты хочешь.
Она тесно прижалась и прерывисто задышала, касаясь губами его уха:
– Мишенька, пока Олежка спит, тихонько. Идем.
И Михаил, подхватив ее под коленки, понес за мелкополосатенький ситцевый полог. Сердце у него замирало, дрожало и трепетало воздушным змеем и рвалось из груди в свободный полет.
* * *
До сих пор Паша никогда еще не проявляла инициативу в делах любовных, и Михаил хотя и обрадовался, но все же был озадачен. Возможно, сказалось наконец материнство, и она перестала сдерживать чувственность, которой, как убедился Михаил, отнюдь не была обделена. Хорошо, если так. Тогда есть надежда, что Прасковья избавится от своих религиозных странностей, излечится от этой своей, как он давно уже начал подозревать, душевной болезни. Хорошо, если так, мысленно повторил он, но его не отпускали тревожные сомнения. Уж слишком неожиданной была эта перемена.
Прасковья спала у него на плече, нежно посапывая, а Михаил прикрыл глаза и восстанавливал в памяти образ той Паши, которую он увидел сегодня. Мадонна и опытная соблазнительница в одном лице. Убийственное сочетание. Она никогда не была так уверена в себе, никогда не пыталась вести его за собою, ни в беседе, ни в любви. Лишь отвечала, иногда убедительно и страстно, иногда спокойно, кротко и почти равнодушно. А теперь. Как будто она что-то решила для себя, расправила крылья, приготовилась к полету. Ах как преобразилась она за последнюю неделю! Какой раскрепощенной стала в любви, как без всякого смущения настаивала на своем, лукаво играла и баловалась.
И Михаил понял, что в эту ночь он заново влюбился в нее, и влюбился горькой любовью. Потому что испугался, а сочтет ли она его достойной парой? Испугался, что эта новая женщина будет ему не по силам. Не постарел ли он? Нет. Кажется, нет. Но огрубел, закоснел в работе. А хочется праздника.
– Мишенька, – прошептала Паша в полусне, а потом и совсем проснулась. Села, помотав головой, чтобы легли волосы, потянулась и, недовольно поводя плечами, сказала: – До чего в лифчике спать неудобно, но, пока кормлю, ничего не поделаешь. Новый бы нужен, с пуговками спереди.
– Тогда, Паша, поехали со мной в Иркутск, а? – предложил Михаил. – Меня зачем-то в обком вызывают. Вот и поехали. И Олежку с собой возьмем. Ты в Иркутске все купишь, что нужно.
– Миша, да как же с Олежкой-то? Он еще маленький, ему тяжело в дороге.
– Так мы на машине. Завтра Теркеш на «газике» приедет. Мы вас с Олежкой на заднем сиденье устроим. Езды-то всего часа два. А в городе – вы с Теркешем по магазинам, он и с Олежкой поможет, а я – в обком к Гунько. В гостинице встретимся. Уговорил? Ты ведь здесь в глуши засиделась, наверное? И прическу-то тебе, бедняжке, показать некому.
– Некому, Мишенька, даже Нинели не дождешься, – притворно вздохнула Паша и рассмеялась тихо, чтобы не разбудить мальчика. – Может, и правда. Хоть на других людей посмотрю, не леспромхозных, не расконвоированных, не на бабу Мотрю с бабой Зинаидой – долгожительниц ключиковских, а на молодых и веселых.
Ключики – так называлась деревушка, расположенная между двумя маленькими притоками Ангары – Большим и Малым Ключиком. Притоки эти вместе с деревушкой должны были исчезнуть при разливе Братского водохранилища, то есть существовать им оставалось считаные месяцы. Паша поселилась в этой деревне после родов, подальше от грома стройки и суеты рабочего поселка. Пустующий дом, откуда хозяева в связи с грядущим разливом перебрались в Иркутск, немного подремонтировали, вычистили и поправили дымоход, а потом привезли мебель и посуду, и Паша, как она говорила, прекрасно устроилась. И вот теперь, спустя четыре месяца, у нее впервые появилась возможность сменить обстановку, походить по магазинам, отвлечься немного от забот.
* * *
Отец Савва, приветливый сельский батюшка, дабы не лишиться до срока прихода, вынужден был разрываться меж трех служений: Господу Единому и двум властям земным – епархиальной (потому как все равно земная, раз на земле и в облике человеческом) и государственной. Менее всего хлопот доставлял Господь, хоть и был един в трех лицах. Служба Ему была подобна службе военной: делай все вовремя и путем, и всех забот. Епархиальные власти чаще бывали снисходительны, чем грозны, а если и грозны, то пока гроза докатится до Ключиков, иссякнет, и не грозою уже будет, а… так. Батюшке, грешнику, пришло в голову игривое сравнение, касающееся звуков утихающей грозы, и он, застыдившись, схватился за Послания апостолов – всегдашнее свое утешение.
Вот если бы не третья власть, жилось бы отцу Савве и вовсе не худо. Третья власть была властью языческой, неправедной, но самой сильной и страшной, и она требовала бумажных жертвоприношений. В смысле, донесений. В смысле, «довожу до вашего сведения…». Отец Савва приносил требуемые, якобы очистительные, жертвы и доносил на прихожан, чтобы не закрыли приход, прихожанам же и необходимый. А начинал он свои донесения всегда нестандартным образом, этаким эпиграфом из Послания к евреям: «Братолюбие между вами да пребывает. Помните узников, как бы и вы с ними были в узах, и страждущих, как и сами находитесь в теле».
Его корили за сей раскол, чинимый в делах канцелярских, и велели писать по стандартной форме. На что отец Савва отвечал:
– Вы, гражданин капитан – или, забыл, простите старика, – ма-иор?.. Маиор. Вы, гражданин маиор, сами образец даете, предваряя официальную бумагу, газету под названием «Правда», эпитафией… простите, обсказался, типун мне, эпиграфом: «Пролетарии всех стран, соединяйтесь!» Вот я, грешный, и решил последовать высокому образцу.
И ручками разводил виновато, и глазками моргал, и носиком шмыгал, и с ножки на ножку переступал, но ерничать не бросал, и донесения его пестрели цитатами из Писания.
– Отец Савва, не прекратите, так за религиозную пропаганду потерпите, – обещал то ли майор, то ли капитан, отыскивая чайную заварку на конспиративной квартире.
– Ась? – изображал деревенского дурачка отец Савва. – Да кто же донесения-то мои читает, кроме вас, гражданин капитан? Маиор. Неужто вы их где пропечатываете? И малые сии – суть читающие – соблазняются? Новость! Новость! Или вы сами… хмм, не сочтите за дерзость… э-э-э, склонны? Так приидите же в лоно! – призывал вдохновенно батюшка, глядя на майора Лисянского наивными, добрыми глазами.
Лоно у майора Лисянского на уме было только одно – замужней стенографистки Маргоши Полежаевой-Рис, им-то он и соблазнялся, и помыслы его никак не соответствовали той заповеди, которая не велит желать жены ближнего своего. Поэтому упоминание о лоне нарушило физиологическое равновесие, которого не без труда достиг Евгений Леонидович Лисянский, прибывший на урочную встречу с отцом Саввой после совещания, где, склонив короткостриженую головку и расположив на столе большую грудь, рисовала свои загадочные приворотные знаки Маргоша. Майор едва сдержался, чтобы не выйти за рамки этикета, предписывающего вежливое обращение с агентами – служителями культа. Он засопел и процедил сквозь зубы:
– Принесли отчет, батюшка? Вот и давайте. А фокусы ваши в последний раз терплю. Ваш приход и так скоро перестанет существовать по причине затопления, а будете фокусничать, так другого вам не видать. Доиграетесь: напишу в консисторию. Где бумага-то? Давайте сюда.