Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 31 из 64

А для меня в тот момент пала завеса тайны с надписи в комнате: расчет. И понял я, что расчет этот относился к чаше и что, вероятнее всего, высчитывал глубину и страсть неумеренную чаши Соломоновой, выраженную в вине. Эта надпись была подсчетом страсти человеческой, неумеренности в вине и женщинах. Вино пьянит и приносит видения; и книга пьянит и приносит видения; и пупок женский пьянит и приносит видения; похоже, эти три вещи вообще не различаются, а суть просто три разных слова для трех вещей. И я понял: не существует одного пупа, одной середины мира, ибо она разделена на три части: на чашу, пупок женский и слово. Точно так же, как и свет, который я видел, бывший и цветом, и музыкой, и светом одновременно. И все же бывший Единым. И я понял, что несчастье человеческое в том разъединении: из одного получается многое, а должно быть наоборот. Ибо блажен, счастлив тот, кто сумеет слить свет, цвет и музыку; блажен и счастлив тот, кто из пупка женщины возлюбленной, из слова своего и из чаши с вином сотворит Единое, ибо само оно тогда его найдет, укажет середину мира. И средоточие будет в нем, и он в средоточии.

Но я хотел еще узнать: что видел Философ, когда встал на место дьявольское в той комнате? И что говорит Слово, когда дьявол его своими глазами читает?!

20

Ужасное несчастье случилось со знаком моим на спине, с крестом, который я носил сзади, ибо он из тайного стал явным, ясным, а когда некий знак становится ясным, он исчезает, и больше его не видно, и внимания на него никто не обращает. Так же происходит и с ведомыми и с неведомыми надписями: сквозь ведомые вы смотрите как сквозь стекло, сквозь неведомые — как сквозь дырку в стене непробиваемой твердыни крепкой. Так и с моим крестом, о котором я уже вам немного рассказывал, но тогда время еще не приспело. А теперь время пришло, здесь оно и не может ждать, как и всякое время, ибо течет как пшеница из худого амбара, как вино из прохудившейся бочки.

Была полночь, и я шел по коридору и проходил мимо кельи отца Лествичника, возвращаясь после откровений, данных мне в келье Философа. Я шел и хотел уже пройти мимо, ибо знал, что Лествичника там нет, что он блудодействует с девушкой в восточной комнате греха, когда вдруг пришло мне нечто на ум: раз однажды Лествичник преподал мне науку странную и разбойникам с большой дороги подобающую, может быть, чаша Соломона, потерянный первоисточник всех бед и странных надписей, находится в его келье, в месте видном и незапертом, ибо не там закон ее искать станет, а в месте страшном и взору человеческому недоступном?

Я остановился, колени у меня тряслись, как тряслись кости-буквы в могиле отца Миды, в гробу его вечном и небесном, но я набрался храбрости, ибо вспомнил о Философе и его поучении о непослушании: «Непослушание — это храбрость, которой Бог награждает путем откровения». И так и было: я вошел, дверь заскрипела, заскрипело и в моей перепуганной душе, и в следующую минуту я стоял в келье Лествичника перед его столом для переписывания.

В келье не было ни чаши, ни ключа золотого из лавки с рынка в Дамаске, ибо он был накрепко забит в замочную скважину греха.

Но там было нечто другое: неизвестная часть листков отца Миды. И я на столе нашел еще два листка из предсмертных записей отца Миды, о существовании которых никто не знал, ибо все думали, что Мида умер, не успев закончить свой труд. Но это было не так: на первом листке было написано то, что разгадал Философ: конец оборванного предложения: «Когда этот дьявол смотрит на человека, у того кости трясутся, и хочется спрятаться от него в место невидимое, настолько невидимое, чтобы…» А прерванное предложение продолжалось так: «…чтобы не мог его увидеть дьявол; а единственное место, которого он не видит, — это его место; следственно, нужно, чтобы человек встал на его место, на место нечистого, и увидел то, что он видит; и наверняка увидит он Слово другое, не то, что записано в книге». И потом отец Мида написал, что его не интересовало, что видит нечистый в Слове, и потому не встал он на место дьявольское, а с помощью своего ума и умения, поскольку знал самаритянские буквы, которыми надпись была сделана, прочитал вот что со своего места: ЖЕНА моя, чаша моя, прорицай, пока светит звезда. Напои Господа, первенца, бодрствующего ночью. Чтобы вкушал Господь, создана из иного древа. Пей и упейся весельем и возгласи: аллилуйя. Вот — Князь, и увидит весь сонм славу Его и царь посреди них. Подпись: Царь Соломон, 909. Значит, он прочитал то же, что и Философ на горе, называемой Пуп Земли, кроме подписи (про которую уже разъяснилось, что она была ложной, ибо Дарий говорил там устами Соломона и его «я» взял вместо своего!). Но прочитал «Жена» вместо «Чаша», потому что постоянно смотрел на букву «Ж», центр Слова-клубка, которая похожа на женщину, и взгляд не мог отвести от середины клубка!

И стало ясно, как Лествичник, к науке не приклоняющийся, сумел расшифровать надпись: у него все это время были два неизвестных листка отца его, Миды, и он знал значение Слова. Но не хотел открыть это значение, ибо тогда потерял бы комнату греха и блуда, в которую он каждую ночь водил малоумную дочь логофета для услады своей и нечистого, который смотрел со стены и третьим был в их страстном зверстве.

Если бы сказал он: надпись значит то-то и то-то, не запирали бы комнату и всякий мог бы стать свидетелем блуда его!



И поэтому страдали мы все, царство целое: для услады Лествичника, для услады единого!

Но было и еще кое-что, ибо когда клубок тайн разматывается, дольше кажется, чем когда скрывающий тайну этот клубок заматывает: на следующем листке, о бедные и благоутробные, я нашел родословную свою, тайну святого креста, который я носил на спине! Нашел, о бедные и блаженные, летопись удивительную, свидетельство о сказании (или событии?) грозном, и мне ясно стало, почему Лествичник в час, когда отец его умирал у него на руках, украл две страницы из предсмертных листков Миды и только два листка оставил нам, другим. И видение мне было, откровение, которое меня смяло, раздавило, в пыль превратило. Вот что я увидел, и вот как я это увидел: я остановился над неизвестными листками отца Миды, и взгляд мой летал по его мелкому искусному почерку, а душа моя сжималась, как целая вселенная, превращающаяся в черную крупинку, в черного паука, тварь грозную.

О отче мой, отец мой, Мида! Почему брат мой, отец Лествичник, никогда не говорил мне, какое страшное событие случилось в ту ужасную ночь, когда он составлял список в восточной комнате? Почему ты, отец, не сказал, во сне мне не явился, в видении, ибо такие ужасные вещи дети должны слышать из уст родителей своих! Будь же ты проклят, отец, и ты, брат мой Лествичник!

Ибо: ты вошел, отец, в комнату с надписью проклятой, сделал копию, но глаз не мог отвести от буквы «Ж», капкана вечного, буквы-женщины, крупной, красной, которую изограф-живописец нарисовал с очами кроткими, с руками и ногами широко расставленными, готовую познать мужчину своего.

Ибо: ты увидел женщину, творение страстное, в письме, клубке отравленном, у нее глаза голубиные под кудрями; волосы ее — как стадо коз, сходящих с горы Галаадской; зубы ее — как стадо выстриженных овец, выходящих из купальни, из которых у каждой пара ягнят, и бесплодной нет между ними; как лента алая губы ее, и уста ее любезны; как половинки гранатового яблока — ланиты ее под кудрями ее.

Ибо: шея ее — как столп Давидов, сооруженный для оружий, тысяча щитов висит на нем — все щиты сильных; два сосца ее — как двойни молодой серны, пасущиеся между лилиями.

Ибо: твой страстный взор вдохнул тепло в букву-женщину, и она ожила, вышла из письма-клубка, и пала у ног твоих, и стала целовать стопы твои.

Ибо сказала тебе: приди, возлюбленный мой, выйдем в поле, побудем в селах; поутру пойдем в виноградники, посмотрим, распустилась ли виноградная лоза, раскрылись ли почки, расцвели ли гранатовые яблоки; там я окажу ласки мои тебе.