Страница 28 из 64
Через три дня по царству стала распространяться болезнь: Господь Бог напустил страшную язву на народ, и мыши появились, и земля тряслась три дня и три ночи беспрерывно. Логофет как обезумел: не верил он, что такое может случиться, ибо Лествичник и Философ почти одно сочинение прочитали, ключ к страшному замку тайной комнаты.
18
И решил логофет прекратить это: на следующий день он сам принес страшный ключ в келью Философа и передал ему в руки. Он был бледен, весь вспотел, как будто его сейчас удар хватит. И сказал:
— Войди в западную комнату. Пусть отворится она в третий раз, пусть упадет третья печать с ее дверей. Ибо она не умирает; происходит нечто худшее, она превратилась в паука грозного и меня не узнает; только ткет свою паутину в углу и никого не узнает.
Позвали и Лествичника, и он пришел, полный притворной печали и скорби перед логофетом. Он хотел сказать что-то утешительное, что-то предложить логофету, но тот сам приставил палец к устам и, бледный, полубезумный, сломленный, полуживой и полумертвый, проговорил:
— Тсс! Твоими словами утроба моя уже переполнена.
Этот лизоблюд пал перед ним на колени, начал прикладываться к его царскому одеянию, креститься и его благословлять, но логофет уже направился к двери. Лествичник полз за ним, хватаясь за полы его риз, пытаясь его задержать, и я со стороны видел слезу в его белом глазе и слышал, как Лествичник бормотал:
— Я думал, что дело сделано, пречестный, и делал я его тебе в добро, а не во зло; печаль моя равна твоей, ибо я ее воспитывал, и поучение ей давал, и считал ее своей дочерью.
Логофет приостановился, посмотрел на него сверху, как на муравья, и, глядя на него отсутствующим взглядом, сказал:
— И как мне объявить о том? Что сказать? Сказать: дочь моя в паука превратилась?! Такое превращение непристойно. Что скажет народ обо мне, о властителях, о царстве нашем?
А Лествичник стал бить себя кулаком по голове в скорби притворной, стал еще сильнее тянуть логофета за края одежды и тереть ими себе глаза, вытирая слезы свои лживые, а меня от этого чуть не выворачивало, так мне стало гадко, что я думал, что стошнит меня. Но логофет ушел, Лествичник остался стоять на коленях с простертыми к нему руками, в позе, подходящей для души его слабой, а я опять в эту минуту в туфле его увидел, поскольку ряса его поднялась выше щиколоток, ключ золотой с прилавка торговца из Дамаска.
И мысль пришла мне в голову, необычная, почти безумная: может быть, этот ключ от комнаты тайной, проклятой!
Но Философ, поймав мой взгляд, сказал:
— Время пришло, пойдемте.
И мы отправились по лестнице вниз, под землю, в комнату греха, проклятия и пророчества. И пусть будет известно, что бы ни говорили летописи, которые до вас дойдут, что трое нас было: Лествичник, Философ и я, в лето Господне шесть тысяч триста семьдесят второе, второго индикта от Сотворения мира, в месяц пятый, день месяца тринадцатый; мы сходили, чтобы сломать третью печать на дверях зловещей комнаты, чтобы в третий раз в нее вошло существо человеческое.
После долгого спуска по ступеням мы очутились в темноте черной перед тяжелой дверью, за которой скрывалась вековая тайна. Колени у меня ослабли, от возбуждения по коже у меня побежали мурашки, будто по ней ползала тысяча пауков; я чувствовал страх и в то же время величие момента, будто дошел до края земли, откуда простирается лишь небо, усыпанное мириадами звезд, как будто дошел до настоящего пупа земли, будто я шагаю по звездам и по светилам небесным. Философ нес свечу и шел впереди, за ним Лествичник, а последним я. Философ передал свечу Лествичнику, а тот, в суете своей грозной, передал свет мне, чтобы не оказаться в услужении у Философа, вторым не быть, не быть ему светоносцем, а я подумал: «И пусть. Лучше свет божественный у меня будет, раз Лествичник слеп и познать его не в состоянии, хоть бы его ему прямо в руку подали».
И потом Философ вынул ключ старинный, огромный и со страшными зубцами: как зубы у твари некой, тайны глотающей и их стерегущей. С большим трудом, ибо замочная скважина была древней, он вставил ключ и повернул его; будто небеса отворяя, дверь заскрипела, открылась, и я передал свет Философу.
Один раз в жизни, о бедные и благоутробные, открывается тайна, лишь однажды осознается мир, миг краткий видится невидимое как видимое, только один шанс есть познать и узнать Бога. И этот миг для меня пришел; я переступил через порог, как переступается порог жизни при рождении, ибо входит тогда человек в незнакомый мир, во Вселенную целую.
И я увидел, что все, что говорилось о комнате в описании на листках отца Миды, было верно, ибо увидел я: комната пространная, совершенно темная, а ее центр был будто центр мира. И увидел: посередине комнаты некий мозаичник неведомый и давний выложил прекрасную мозаику из камешков с пылинку величиной: сеть двенадцатиугольная, из нитей сплетенная, а в середине сети новая середина, вторая: паук черный, солнце вселенной малой и упорядоченной, существо бесподобное, мощное, самое сильное в мире, совершенное, ибо из утробы своей выплевывает и рождает совершенство, и увидел я: посередине паука, то есть в третьей середине, нарисован белый крест, а точно в месте, где сходятся лучи креста, — центр Вселенной, точка, которую искал великий Архимед, тайна тайн всех миров!
И в центре Вселенной увидел я золотой столб, возвышающийся на высоту человеческого роста, весь в великолепной резьбе, сделанной рукой человеческой, какой ни один подсвечник на лице земли не украшен, даже и в нашем храме, а на вершине столба — подставка золотая, четырехугольная; и на ней — Книга в пупе земли, чаша с питием небесным, Словом Господним! Паук на спине своей нес Слово, мудрость пресветлую, превозвышенную, целый свет на спине своей нес, ибо крест на нем был, такой же, как и на мне! И понял я, что это Провидение, что паук на меня похож или я на него, что впустую унижался я перед Лествичником и другими нищими, увечными, никчемными, низкими душою, ибо преклонялся перед ними сверх меры, из них, насквозь прогнивших, идолов золотых созидал, что мою доброту претворили они в свое первенство, в рабство мое, что в гнилые истуканы идолов вселялся нечистый, и с ним я говорил, разговаривая с Лествичником несчастным, идущим по неверной дороге; что роптал я на Бога, ибо знак Он мне дал, чтобы нес я мир на плечах своих, а я не понял, знака не разобрал и первенство свое отдал другому, ведомому грехом, дьяволом, и тем самым участвовал я в низвержении Бога, в гонениях на Него, ибо никогда не боролся, не противодействовал, всегда послушен был, а тот, кто всегда послушен, тот послушен и нечистому и не будет Богу привержен, когда дьявол ему в обличье ложном предстанет, в образе притворном! Даже сомнений нет!
Вот так, бедные и благоутробные, страдал я от доброты своей, а если душу благородную, полную смирения и доброты, в руки грешных и сильных предашь, то вернут ее тебе пустой гробницей!
И так стояли мы в изумлении и смотрели на открытую книгу. Философ подошел к ней, осветил книгу, и мы увидели то, что верно было засвидетельствовано в листках отца Миды: письмо было совершенно неизвестным, а надпись была в форме клубка; только одна буква выделялась среди других по форме и цвету: это была буква «Ж», та же буква, из-за которой я получил оплеуху в семинарии от Буквоносца! Она походила на женщину, на блудницу вавилонскую, жгучую, ибо и цвет ее был такой, жгучий, красный. Философ потрогал ее кончиком пальца и улыбнулся, а Лествичник ничего не понял, но я знал, что в этот момент Философ почувствовал жар света, луч солнца, тепло завязи, жало паука, жжение и пламень ядовитейшей отравы, ибо отрава горька и жжет и боль от нее проистекает; все это я понял и знал также, что в следующий момент Философ проведет пальцем по всем буквам, от буквы «Ж» начиная, от середины клубка, и что ощутит он тепло букв, цвет их, и что, начиная с середины, сперва пройдет кончиком пальца к одному, потом к другому концу клубка и что потом совершенно спокойно, будто не прочитав ничего, повернется со свечой к стенам комнаты, будто осматривая храм неведомый. И так и случилось: уже через минуту он освещал стены комнаты, и я знал, что он ищет нечистого, фреску его, существо соблазнительное и страшное, начертанное на сфере, на куполе небесном, Божьем!