Страница 21 из 64
А Лествичник, готовый ко всему, как животное к схватке, сразу промолвил:
— Я еще не отслужил наказание свое от логофета, и душа моя не готова к подвигам, коих достойны только смиренные и великие, как ты. Один священник и мудрец сказал: «Хочешь ли воспользоваться первенством? Передай его тогда другому».
И было ясно, что рука, поданная Философом Лествичнику, останется пустой, а Лествичник ускользнул с притворством и двуличием: будто он великодушно уступает славу Философу и будто он ничего, кроме подвижничества, не знает и не хочет даже и слышать о славе земной, которой оделяют власть имущие. И добавил криводушно:
— Помощью моей можешь располагать, но слава и честь первопроходца пусть будет твоей; потому что ты первым войдешь в западную комнату. А если подвиг твой тебе не удастся, я войду и помогу тебе.
А я знал, что Лествичник одноглазый говорит такие угодные слова перед логофетом, чтобы одним ударом убить двух зайцев: первое, чтобы логофет смилостивился, увидев покорность и смирение души Лествичника, и благорасположен стал к нему в событиях наступающих, и второе, Лествичник хорошо знал, какое животное грозное в комнате находится, моей рукой туда впущенное через замочную скважину.
И затем логофет передал Философу ключ и сказал:
— Иди с Богом.
Философ же повернулся ко мне, посмотрел на меня, и я понял взгляд его; он хотел знать, с ним ли я, и я знал, что меня выберет он в спутники на подвиг, к которому он готовился. И так и вышло, ибо в следующую минуту он сказал:
— Нужен мне асикрит для этой работы и свидетель. Я хочу, чтобы им стал пречестный отец Илларион Сказитель.
Логофет наклонил голову в знак одобрения, и я знал, что легко вплестись в клубок с буквами, да нелегко выплестись. За одну руку держали меня одиннадцать святых разбойников с Лествичником во главе и хотели, чтобы я их был, а над другим плечом парил ангел — благая душа Философа, не пускающая меня идти по кривой дорожке, не дающая мне поставить на нее ногу.
13
Философ, Философ! Человек плотью, ангел душой!
Ты, Философ, как древо благородное, куст розовый, шипами обнесенный, двенадцатью шипами ядовитыми, ибо доблесть всегда окружена бедами и страданиями, ибо к ней пылают завистью и устранить и убить желают те, кто духом низок. Но я тебя обманул не по недостатку любви или от зависти, а, наоборот, от любви превеликой. От любви и из-за любви я предал тебя, Философ, ангел душой, человек телом, а вы, бедные и блаженные духом, о том узнаете, увидите, услышите, когда придет время, ибо время еще не пришло.
Философ был как древо, древо, которое чем дольше растет, тем глубже пускает корни свои в землю, ибо, вырастая в высоту, смиряется, вниз стремится, а смиряясь все ниже — возвышается. Без глубоких корней смирения человек никогда не застрахован от опасности падения. Тот, кто мал, тот велик, и смирение его — высота его; чем больше смиряется, тем выше возносится. Путь смирения и послушания низок, но ведет он к высокому Отечеству; и каждый желающий до него дойти должен идти по этому пути, как Философ, слава ему вечная в вышних!
У меня корня не было, ибо Лествичник, крот полуслепой, одноглазый, корень мой вырвал, изъял из души моей все доблести ее. Но я умолчал кое о чем пред слухом вашим, о вы, грядущие, читающие и меня судящие, и теперь приспело время рассказать вам, о чем я умолчал, чтобы узнали вы, чтобы прозрели.
В тот день, когда сведали мы, что приедет Философ, отец Стефан Буквоносец, предощущая разоблачение лжи его, потребовал от меня совершить деяние бесчестное: украсть ключ у Юлиана Грамматика, войти к нему в библиотеку и забрать и принести Буквоносцу предсмертные листки отца его, Миды. Он хотел, чтобы я стал вором, грабителем, разбойником, потому что боялся, что Философа призвали к нам, чтобы растолковал он надпись из комнаты, и не хотел, чтобы листки отца его, от чьей плоти и от чьего семени он рожден был, попали в чужие руки и принесли другому славу. Лествичник считал, что сияющую славу отцов великих сыновья без заслуг должны наследовать, как наследуется золото и имущество. А это самое губительное для всех царств, ибо так царства пропадают, но не возвышаются.
Я спросил его, что мы потом будем делать, после того как листки украдем, и разве не боится он, что логофет и царь могут их у нас найти и головы нам отрубить. Но он стал мне проповедовать странное учение, науку о том, как скрывать и утаивать нечто украденное, и я увидел, что сердце его совсем в пороках погрязло, заросло, как нива, забытая от Господа и руки человеческой. Ибо если и отцово, значит, у отца украдено, раз сын крадет! Он сказал, что есть у него план, как сохранить листки в тайном месте — месте настолько тайном, настолько и видимом, ибо люди, совершающие такое, воры и убийцы, знают, что закон украденное всегда ищет подальше от глаз людских и от места, откуда его украли; потому лучше всего спрятать украденное на самом видном месте, ибо там никто не будет искать награбленное! И потом рассказал один случай: мол, давным-давно некоторый бедняк, укравший драгоценности из царских палат, скрыл их не в своей бедной хижине, а под царским троном. Когда стражники обыскали его бедную хижину, то ничего не нашли и освободили бедняка. Но когда он, желая заполучить свою добычу, захотел ее забрать, дабы продать, то залез ночью в покои царские и начал копать под царским престолом, и тут стражники его и схватили. Бедняк, будучи и беден, и лукав бескрайне (ибо имя должно соответствовать тому, что оно означает), сказал: «Где нашли украденное, в моей хижине или под троном царским?» Стражники и судии ответствовали: «Под троном». — «Так почему же вы меня считаете вором?» Страже пришлось тогда его освободить, и судьи наказали его только за то, что он залез во дворец. Царь же оказался в трудном положении: как это объяснить, ведь бессмысленно красть у самого себя? Но у бедняка даже волос с головы не упал, потому что кража не состоялась.
Понятно, что я не сделал того, что от меня требовалось, потому что рассказ Буквоносца о том, как укрывать украденное, ужаснул сердце мое и душу мою замарал тем самым только, что я его слушал. И страх невиданный перед Буквоносцем объял душу мою, ибо видел я, что он способен ум свой недюжинный в сторону недобрую и низкую повернуть, способен и украсть, и убить ближнего своего. Я пошел к келье отца Юлиана Грамматика, постоял перед ней несколько минут и воротился в келью Буквоносца. Я лгал, но обмана в том не было, ибо лгал я по принуждению, под нажимом, чтобы спастись от него, от нечестивого: я сказал, что Грамматик не спит, а учиняет бдение и молитву усердную перед Богом и что ключ украсть невозможно. И я думал, что теперь свободен, но от него не избавился, а получил от Буквоносца приказ завтра, когда библиотеку в семинарии отопрут, войти туда и, когда Грамматик выйдет, черной краской, черной, как злоба его, залить листки предсмертные отца Миды.
На все был готов пойти Лествичник, тогда еще Буквоносец ложный, только чтобы отцова слава не уплыла в чужие руки. Ибо душа такая, злобная и себялюбивая, у него была: если он не мог насладиться чем-то, то и другому не давал! Была бы у него власть над солнцем, непременно он загасил бы его в день, когда пришлось бы ему упокоиться, чтобы и остальных забрать с собою. Утопленником был Лествичник, и нужно ему было, чтобы с ним кто-нибудь утонул, с ним вместе на дно пошел. И потому я его трусил — и вдвойне боялся, потому что и другого не сделал; чернила выкинул за семинарией, а ему сказал, что все сделал, как он приказал. И дня только ждал, когда обман мой откроется, когда увидит он листки Миды, не погибшие, в семинарии и когда удары его посыплются на мою спину.
На крест на спине моей. О котором я расскажу вам вскорости, когда время придет.
14
На следующий день Философ разбудил меня еще до рассвета, постучав в дверь моей кельи. Через несколько минут мы уже спускались в западную комнату в подземелье храма. Он впереди, со свечой в руке, путеводным огоньком, за которым я шел, больше ничего не видя. Меня душил страх, душа моя дрожала, ибо спуск сюда напоминал мне страшную историю с отцом Мидой, который превратился в язык, в письмена. И когда мы остановились перед тяжелой деревянной, окованной железными полосами дверью, Философ заметил, что я трушу, и сказал: