Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 14 из 64



Так было, ибо по-иному не было, о смиренные и бедные.

А отец Стефан слег, и охватила его лихорадка сильная, и разболелся он, так что было у меня время понять: Лествичник той ночью в злобе своей отца своего сжег, ибо Отец всегда в разных обличьях является, но отец твой один, как один и брат твой, и их надо беречь, как икону пречистую.

9

В тот вечер я не мог заснуть: возносил молитву столь усердную и чистую, Бога молил отвратить меня от неправедного пути, взять меня с Собой, не оставить меня в руках разбойников с большой дороги, одиннадцати, а со мной двенадцати, асикритов, грамматиков, священников, богословов и богомилов, и людей ученых, святых отцов, а и злодеев. Молитва — это чаша, рука, подъятая к Богу за малой толикой благодати; моя чаша и в тот вечер осталась пустой, ибо Господь не наполнил ее ничем, кроме желчи, и пития небесного, что благодатью зовется, не дал мне; углем перегоревшим погасла молитва моя, душа моя остыла, вместо того чтобы согреться, и я решил: пойду расскажу все Философу, покаюсь пред ним и у него прощения попрошу, раз Господь не дает мне его.

Я пробирался по коридору в чернейшем мраке, я, муравей черный, черной ночью, на мраморе черном, прошел по двору к скрипторию, где отец Кирилл Философ оставался до поздней ночи, записывая некие сочинения, в которых он прославлял чудеса и подвиги Божьих людей. Я добрался до скриптория, вошел внутрь и чуть не лишился чувств, когда увидел: на столе для переписывания, рядом с ним, по левую руку, лежала целехонькая, даже ничуть не закоптившаяся, говорящая дощечка, которую только что сожгли мы, безумные братья и ближние его. Он стоял над ней, смотрел на меня и улыбался, и я заметил, что в руке он держал калам из солнечного луча, калам, какого я до того никогда не видел; улыбался тихо, благоутробно, самоуничижительно, умоляюще, благодарно, с чистой любовью ко мне, и я смотрел в его лицо, походившее теперь на ясное солнце, смотрел в его глаза, лучившиеся тихим, благородным теплом — теплом, которое нежно и терпеливо греет души ближних, теплом безвредным, животворным, как солнце, дарящее свет как мудрость благую, а не как пламя суеты, солому горящую, ибо солнце дает жизнь потому, что не жжет и испепеляет, а светит и греет. Он посмотрел на меня и изрек:

— Какая нужда привела тебя сюда, сын мой, в такой час, что не дает тебе спать сном мирным?

Я пал перед ним на колени и сказал:

— Блаженный отец мой, Философ-златоуст; колени мои ослабли не от поста, а от греха, причиной которого были властолюбие и гордыня отца Стефана Буквоносца; я оказался в обществе одиннадцати, со мной двенадцати, татей ночных, разбойников с большой дороги, скрывающихся под святыми ризами, не по своей воле, а потому, что душе моей не под силу подвиги небесные, а под силу лишь падения; потому лишь, что легче вниз катиться, нежели вверх карабкаться к высотам Его, я пал; пал в бездну…

Он смотрел на меня, будто ничего не понимая из того, что я говорю, а я начал плакать, стенать у его ног. Не смог я сдержать слезы: ни во время молитвы, в часы бестелесные, бесчувственные, когда я призывал Бога, моя душа не пылала так, как в тот миг; в тот миг, когда я плакал у его ног, я был способен преодолеть любые искушения, и мне казалось, что ни один демон не может мне ничего сделать; душа моя воспылала огнем пламенным от любви к этому человеку передо мной (была ли то, о бедные, и любовь к Богу?), и этот очистительный огонь был залогом того, что ни единый порок в тот момент не мог коснуться меня. Эта молитва для меня была густым облаком, которое то защищает от злых и жестоких мыслей, то орошает и освежает потоками слез подвизающихся в молитвенном стоянии.

Он встал на колени, взял мою голову в свои руки (всю жизнь, до Судного дня буду я помнить тепло его слабых бледных рук; тихий жар, тепло, какого не чувствовал я исходящим ни от одного существа земного; тепло медленное, можно сказать неизменное, и потому вечное, как у птицы), взял лицо мое между ладоней и сказал:

— О чем говоришь ты, дитя мое? Отец Стефан Буквоносец примерный христианин, пречестный отец, как и все двенадцать, находящиеся во дворце; и ничего другого, кроме ложного видения в момент слабости, мы не можем поставить ему в вину; но это со всеми нами может случиться. Потому не зря говорится: никогда, ни на один миг не разрешай душе своей отдыхать и лениться, ибо нечестивый не спит ни днем ни ночью. В любой миг праведник может стать грешником. Адам пал и согрешил; Соломон забыл Бога; святой апостол Петр отказался от Христа. Когда от легкого ветра, дитя мое, падают такие кедры гор ливанских, могут ли устоять такие слабые тростинки, как мы?



Я, онемев, смотрел на него и не мог понять: неужели он не знает, что мы хотим сделать? И как может дощечка невредимой лежать на столе для переписывания? Он уловил мой взгляд и спросил:

— Хочешь посмотреть? — Потом подал мне чудесную говорящую досочку.

Я взял ее дрожащими руками и увидел, что это была та самая дощечка, которую мы сожгли перед закатом в лесу, мы, несчастные двенадцать. Я отдал ее, ибо тоскливо было у меня на душе, и он взял ее; я посмотрел на свои руки и увидел, что они все в угле и саже; меня охватил безмерный стыд, и я, улучив момент, когда он не видел, незаметно вытер руки о свою черную одежду, пока он любовно вертел досочку в руках и рассматривал непонятные ряды значков неизвестного письма. Когда он положил ее обратно на стол, я заметил, что на его руках нет ни сажи, ни следов угля.

— Я, сынок, испугался за дощечку, — сказал он внезапно. — Каждый вечер я переписываю Слово, записанное на ней, и каждый раз Слово, которое я переписываю, выглядит по-другому, в нем появляются новые значения, проявляется новый смысл. Нет конца этой работе, и длится она уже десять Божьих лет, с тех пор как дал мне ее тот, кого я вылечил; а когда сегодня вечером я стал искать ее у себя в комнате, ее не было. В ужасе и испуге я побежал в скрипторий и увидел, что она лежит на столе; я, верно, забыл ее вчера, ибо заработался допоздна.

А потом сел и сказал:

— Есть у тебя некая нужда, приведшая тебя ко мне, дабы передо мной исповедоваться, но я не знаю причины ее; может быть, ты слишком строг к себе, как говорится в поучении о трех сердцах: нам нужны три сердца — одно для Бога, сердце чистое; для ближних, сердце милостивое, и для себя, сердце острое и строгое. Я смотрю, ты неукоснительно следуешь этому поучению, ибо пред Богом ты чист, ко мне милостив, а к себе строг, раз каешься в молитве чистой и горячей. Но не будь слишком строг к себе: душа наша изменчива и походит на железо тем, что, если остается без заботы, на нее нападает ржа и точит ее; но если накалится в огне, то очищается от ржавчины и, в огне находясь, становится огню подобна, так что никто не смеет ее коснуться, ибо огнем пылает железо души. Такой была душа твоя миг или два назад, когда ты встал передо мной на колени и исповедовался в злодеянии, которого ты не совершал и которое не ты задумал. Демон ввел тебя в искушение, а ты с ним справился, ибо ржа спала с души твоей, как проказа с больного, излеченного от Бога.

Так сказал он и опять занялся переписыванием Слова. Я смотрел на его светлозрачный калам и не знал, что сказать. Он потом заметил, что я не ухожу, отложил калам и сказал:

— Я расскажу тебе историю дощечки, говорящей истории верные.

О святые! Какой мед потек из уст его, когда он начал рассказывать; я Слова такого не то что сочинить, а и пересказать не могу, тем более повторить, хотя уши мои его слушали, а душа моя наслаждалась изреченным.

Он говорил мне, что когда исцелил больного из Каппадокии и когда тот ему за это подарил досочку, то впервые узнал, что существует письмо на дереве. Знал, что есть говорящий камень, говорящая кожа ягненка (нерожденного, извлеченного из материнской утробы), говорящая глина, но не знал, что существует и глаголящее дерево (как сейчас помню, что меня уязвило, о бедные: он сказал, что только вода не говорит и что жизнь бедных, гордых, славолюбивых и честолюбивых — это книга, написанная на воде). Род того человека жил счастливо, но попал в рабство к некоторому другому роду; покоривший его царь первым делом повелел собрать все говорящие дощечки и сжечь их на костре. На тех досочках его род записывал свою родословную, свои песни, сказки и Слова о событиях, правдивые и чудесные, истории о выдающихся мужах, о подвижниках, о великих происшествиях на земле и на небе: появлении хвостатых звезд, великих потопах и движениях земли, урожаях и засухах и других самых важных событиях в жизни этого рода. «От днесь для вашего рода нет прошедшего времени; а поскольку время прошедшее находится в словах и буквах, как все родившиеся, а потом умершие находятся в своих могилах и в них пребывают до конца мира, все слова должны быть сожжены на костре!» — сказал царь порабощенному роду и сжег дощечки. Тайно сохранили только около двадцати таких досочек, из коих одна была в доме странного приезжего из Каппадокии. Философа заинтересовало то, что было записано на дощечке, и он попросил каппадокийца ее прочитать; он же, совершенно слепой из-за болезни, перстом водил от знака к знаку и рассказал невероятную повесть о некотором боге, сошедшем с неба на лицо земли и сотворившем все сущее. Но Философ решил проверить, правду ли говорит старец: на другой дощечке он совсем другими буквами записал ту же историю, как слышал ее от каппадокийца. Когда утром он подал ему новую дощечку, исписанную нашими, а не его буквами, он так же перстом водил по ней и слово в слово повторил ту же историю, как и прошлым вечером: бог сошел с небес на землю и сотворил все, что теперь существует на лице земли. Отец Кирилл подумал, что слепец из Каппадокии — лжец и знает только одну лишь историю, которую и рассказывает всегда, и ему не важно, какое Слово и каким письмом написано на дощечке. Когда Философ спросил слепого, откуда тот знает, что именно написано на досочке, ведь написано это буквами ему неизвестными и непонятными, тот отвечал: «Даже когда я касаюсь письма, мне непонятного, я чувствую, что там написано; так, когда ты дал мне дощечку с твоими буквами, я ощутил, что эти знаки мне неизвестны; но я все равно понял, о каком событии идет речь. Я понял, что там написано о том же самом, о чем ты вчера услышал от меня, хоть ты и записал это буквами, мне чуждыми». — «Но как удалось тебе это понять?» — спрашивал Философ. Слепой старик из Каппадокии отвечал ему: «Трудно тому, кто умеет читать только потому, что предварительно выучил все буквы и знаки языка, на котором он читает; легко тому, кто умеет читать и не зная заранее значения знаков; только тот и читает по-настоящему. Ибо у всякой буквы, даже неведомой, есть свое тепло, отличное от тепла других букв, как у всякой вещи на земле есть свое тепло и свой цвет. У воды разве нет своего тепла и разве не холоднее она огня, который горяч? А воздух разве не посередине между этими двумя? Так и я, когда провожу перстом по буквам неведомым, чувствую их теплоту и свет их вижу, ибо у каждого тепла есть свой цвет, и знаю, говорится ли в написанном о холодном или теплом, о темном или светлом, о хорошем или плохом. Так я и прочитал в первый раз историю о боге, сошедшем с небес и сотворившем все на земле, хоть никогда не знал ни единой буквы того письма, которым написана говорящая дощечка. Дай мне надпись, повествующую о злодеяниях, и я тут же сумею ощутить под ладонью темные буквы, темные звуки, крики и слова холодные, от которых кожа покрывается мурашками; дай мне Слово божественное и богоугодное, говорящее о великих подвигах, и я тут же под рукой почувствую звуки светлые, буквы теплокровные, огонь в письме почувствую, как когда любящий пишет возлюбленной. А когда утром ты дал мне свою дощечку с буквами на языке твоем, я ощутил, что от буквы к букве тепло и свет каждого знака совпадает с написанным на моей досочке; одно и то же событие было записано и там, и там».