Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 81 из 85

Когда я начал свои ахматоборческие штудии, один коллега посоветовал показать их общему знакомому, ахматоведу номер один. При случае я показал, но от меня не ускользнула бюрократическая ирония ситуации: анализ культа личности Ахматовой — «института ААА» (как я окрестил его до того, как тройной инициал попал в «Голубое сало» Сорокина) — подается на просмотр в высшую инстанцию этого самого института.

Речь о культе личности заходит здесь не случайно. Мой давний друг и соавтор Игорь Мельчук являл, несмотря на редкое душевное благородство и страстное диссидентство, любопытный образчик пропитанности тоталитарной идеологией. (Одна знакомая сказала про него, что он хотя и анти-, но настоящий ленинец.) Примеров тому много; в данной связи вспоминается его склонность объявлять своих знакомых главными экспертами по соответствующим вопросам. Такой-то (близкий друг) — знает все про физику, такая-то (жена шефа) — главный врач и всех вылечит, такой-то (муж сестры) — великий мастер на все руки и починит любой прибор, такой-то (я) — единственный разумный литературовед и т. д.

Здесь узнаются черты командного стиля. Наверху — Сталин, великий гений всех времен и народов; под ним, образуя идеальное дерево подчинения (недаром Мельчук настаивал именно на таких структурах для синтаксиса), — начальники следующих рангов: Берия (безопасность), Ворошилов (армия); Жданов (культура); этажом ниже (по культуре): Лысенко (биология), Горький (литература), Станиславский (театр)… Как говорится в анекдоте: «Лаурэнтый, кто там у тэбя на связи сыдыт?»

Эта система примитивной регламентации жизни воспроизводилась и на уровне рядовых советских людей. У каждого по возможности имелся один свой человек по продуктовым заказам, другой — по шмоткам, третий — по медицине, четвертый — по путевкам, пятый — по книгам…

Теперь же (во всяком случае, в Калифорнии) продуктов завались, книг читай не хочу, а вот единоначалия острый дефицит: некем командовать, некому рапортовать. Нет главного.

Кому у кого учиться писать

Толстой уверял, что «нам» — у крестьянских детей, но «дети» упорно учатся у Толстого. Разгадка того, почему у кого-то «так здорово получилось», часто ведет к «Войне и миру».

Меня всегда интриговало это место — в нем мерещилось что-то знакомое (откуда это? но откуда это? как некогда написал опальный ныне поэт):

«— Тогда, профессор…, — сказал взволнованный Швондер, — мы подадим на вас жалобу в вышестоящие инстанции.

— Ага, — молвил Филипп Филиппович… — и голос его принял подозрительно вежливый оттенок. — Одну минуточку попрошу вас подождать.

«Вот это парень, — в восторге подумал пес, — весь в меня. Ох, и тяпнет он их сейчас, ох, тяпнет. Не знаю еще, каким способом, но так тяпнет… Бей их! Р-р-р»

Филипп Филиппович снял трубку с телефона и сказал в нее так:

— Пожалуйста Петра Александровича. Ключи могу передать Швондеру. Пусть он оперирует. Будьте любезны, — змеиным голосом обратился [он] к Швондеру, — сейчас с вами будут говорить.

«Как оплевал! Ну и парень!» — восхищенно подумал пес.

Трое, открыв рты, смотрели на оплеванного Швондера.



— Это какой-то позор! — несмело вымолвил тот».

Сцена памятная, любимая — «типичный Булгаков». Но на толстовской подкладке.

«Малаша иначе понимала значение этого совета. Ей казалось, что дело было только в личной борьбе между «дедушкой» и «длиннополым», как она называла Бенигсена. Она видела, что они злились, когда говорили друг с другом, и в душе своей она держала сторону дедушки. В средине разговора она заметила быстрый лукавый взгляд, брошенный дедушкой на Бенигсена, и вслед за тем, к радости своей, заметила, что дедушка, сказав что-то длиннополому, осадил его: Бенигсен вдруг покраснел и сердито прошелся по избе. Слова, так подействовавшие на Бенигсена, были спокойным и тихим голосом выраженное Кутузовым мнение о выгоде и невыгоде предложения Бенигсена…

— Передвижения войск в близком расстоянии от неприятеля всегда бывают опасны Так, например… (Кутузов как бы задумался, приискивая пример и светлым, наивным взглядом глядя на Бенигсена.) Да вот хоть бы Фридландское сражение, которое, как я думаю, граф хорошо помнит [т. е. проигранное Бенигсеном], было… не вполне удачно только оттого, что войска наши перестраивались в слишком близком расстоянии от неприятеля… — Последовало, показавшееся всем очень продолжительным, минутное молчание».

Булгаков дожимает «примитивную» точку зрения, опуская ее от крестьянской девочки Малаши еще ниже, к Шарику (с оглядкой, конечно, на Холстомера и левинскую Милку), и меняет ее направленность: Шарик вовлеченнее и агрессивнее Малаши, а восторг по поводу апелляции профессора к начальству — установка чисто булгаковская и никак не толстовская.

Поворотным моментом в альтернативной истории гражданской войны в романе становится импровизированный артиллерийский удар по льду, которым лейтенант Бейли-Лэнд останавливает взятие красными Перекопа.

«Марлен Михайлович… вспоминал День лейтенанта Бейли-Лэнда, 20 января 1920 года, один из самых засекреченных для советского народа исторических дней… когда против… лавины революционных масс встал один-единственный мальчишка, англичанин, прыщавый и дурашливый. Встал и победил… Марлен Михайлович был допущен к секретным архивам… Качнулись устои веры… «роль личности в истории» вдруг повернулась… неприглядным, не-марксистским боком…

В полном соответствии с логикой классовой борьбы впервые за столетие замерз Чонгарский пролив, и… по сверкающему льду спокойно двигались к острову армии Фрунзе и Миронова… Не соответствовало логике классовой борьбы лишь настроение двадцатидвухлетнего лейтенанта Ричарда Бейли-Лэнда…: он был слегка с похмелья… Вооружившись карабином, офицерик заставил своих пушкарей остаться в башне… развернул башню в сторону наступающих колонн и открыл по ним залповый огонь… Прицельность стрельбы не играла роли: снаряды ломали лед, передовые колонны тонули в ледяной воде, задние смешались, началась паника…

Героя битвы… нашли в офицерском клубе… Марлена Михайловича… возмущало, что Дик Бейли-Лэнд в последовавших за победой интервью настойчиво отклонял всяческие восхваления… собственный героизм… У меня и в мыслях не было защищать… русскую империю, конституцию, демократию… Мне просто была любопытна сама ситуация — лед, наступление, главный калибр, бунт на корабле, очень было все забавно…

«Как? — возмущался Марлен Михайлович… — Из чистого любопытства гнусный аристократишка отвернул исторический процесс…»

Этот ключевой для всей конструкции романа эпизод (сюжетной рифмой к нему служит несовершение аналогичного поступка при финальном советском вторжении на Остров) сразу восхитил меня. Его опора на Ледовое побоище и разгром Кронштадтского мятежа Тухачевским бросалась в глаза, но классический литературный источник долго оставался засекреченным. Дело в том, что полемическая игра Аксенова с историческим материализмом вольно или невольно маскирует реминисценцию из главного исторического романа всех времен и народов, и за подчеркнуто англизированным героем не сразу угадывается русский до глубины души персонаж.

«Ростов своим зорким охотничьим глазом один из первых увидал… синих французских драгун… Он чутьем чувствовал, что, ежели ударить теперь… они не устоят; но… сию минуту, иначе будет уже поздно… Ростов… толкнул лошадь… и не успел еще скомандовать движение, как весь эскадрон, испытывавший то же, что и он, тронулся за ним… Все это он сделал, как он делал на охоте, не думая, не соображая…

Когда Ростова потребовали к графу Остерману, он, вспомнив о том, что атака его была начата без приказанья, был… убежден, что начальник требует его… чтобы наказать его за самовольный поступок…

Ростов все думал об этом своем блестящем подвиге, который, к удивлению его, приобрел ему георгиевский крест и даже сделал ему репутацию храбреца, — и никак не мог понять чего-то… Так только-то и есть всего то, что называется геройством? И разве я делал это для отечества?..»