Страница 8 из 12
Все семейство вышло во двор. Баба Фира держала за руку Еню, который, не преставая, бубнил:
– Хочу домой… хочу уехать… хочу кататься на машине…
Посреди двора, на столе, стояла кастрюля с нетронутым жарким.
– Ну, мама, кто был прав? – поинтересовался Нема.
– Прав был Господь Бог, – ответила баба Фира, – когда на шестой день сотворил человека, на седьмой отдохнул от такого счастья, а на восьмой выгнал этот нахес из рая.
– И в чем же Он был прав?
– В том, что человек и рай не созданы друг для друга. Хотя ты, Немочка, таки попадешь туда после смерти.
– Почему?
– Потому что у тебя нет мозгов. Садимся уже в машину.
– А кастрюля?
– Нема, – вздохнула баба Фира, – ты таки точно попадешь в рай. Какое мне сейчас дело до какой-то каструли? Пусть стоит тут, как памятник. Пусть соседи делают с ней, что им нравится. Пусть распилят на части. А еще лучше – пусть поставят ее мне на могилу. Если, конечно, кто-нибудь из них когда-нибудь вспомнит, что жила на свете баба Фира, и что они когда-то очень любили ее жаркое.
Не знаю, долго ли прожила еще баба Фира на Отрадном, бывшем хуторе, являвшем теперь, вопреки собственному названию, довольно безотрадную картину пятиэтажных хрущоб с однообразными прямоугольными дворами. Не знаю, была ли она счастлива, воспитывая внука Еню и ссорясь с дочерью и зятем Немой. Не знаю, на каком кладбище ее похоронили и принес ли кто-нибудь на ее могилу кастрюлю, в которой она так мастерски готовила свое знаменитое жаркое. Тем более не знаю, попала ли она после смерти в рай или, дождавшись очереди, поселилась в каком-нибудь дворике, вроде столь любимого ею подольского двора, в компании таких же немного сумасшедших соседей. И уж совсем не знаю, были ли в этом загробном дворике удобства или людям снова приходилось справлять свои дела в ведро и выносить их в уборную. Но я знаю – или думаю, что знаю, – одно: мне почему-то кажется, что именно с переездом из старых, лишенных удобств квартир в новые безликие микрорайоны между людьми и даже целыми народами пролегла некая трещина, похожая на незаживающий рубец. Оркестр распался, гармония рассыпалась. Ибо для каждого инструмента стало важно не столько играть свою мелодию, сколько хаять чужую.
Тамада
На Щекавицкой улице, неподалеку от синагоги, жил самый, пожалуй, известный на всем Подоле человек. Своею популярностью он превосходил самого киевского раввина, не говоря уже о местном председателе райисполкома, который в силу своей должности старался как можно реже попадаться людям на глаза. Что ж до нашего героя, то этого удивительнейшего человека звали Борисом Натановичем Золотницким, внешне он напоминал несколько располневшего Мефистофиля средних лет, но славу ему принесла не внешность, а профессия, которая звучала необычно и на грузинский лад: тамада.
Есть люди, чье ремесло досталось им от Бога. Как правило, так говорят о поэтах, музыкантах, артистах или – на худой конец – ученых. На Подоле, однако, не требовалось особых талантов, чтобы достичь вершин на этих сомнительных поприщах. Артистом здесь называли (без особого, надо сказать, восторга) каждого второго ребенка, музыкантов (по той же причине) любили, как головную боль, поэтом считался любой, кто мог произнести зарифмованный тост, не слишком печась о стихотворном размере, а всякого получившего высшее образование почитали профессором. Совсем иное дело был тамада. На Подоле любили жениться и любили делать это красиво. Семейства побогаче снимали для этой цели ресторан «Прибой» на Речном вокзале, а то и «Динамо» в центре города. Люди победнее арендовали кафе или столовую или же обходились собственным двором, посреди которого устанавливался стол, на табуретки клались взятые из дровяного сарая доски, а кухни в квартирах новобрачных в течение двух дней напоминали геенну огненную, откуда вместо плача и зубовного скрежета доносился грохот сковородок и кастрюль и такие смачные ругательства, что казалось, будто здесь готовятся не к свадьбе, а к войне.
Борис Натанович имел вкус и имел совесть. Он знал, с кого и сколько можно брать, и был равно добросовестен и искрометен что в ресторане, что посреди скромного и не слишком ухоженного двора.
– Кто не умеет писать эпиграмм, тот и оды не напишет, – объяснял он.
Даже когда слава Золотницкого перехлестнула границы Подола, достигнув самого аристократического Печерска и таких дремучих на ту пору окраин, как Нивки и Святошино, даже когда неофициальные его гонорары превысили самые смелые подольские фантазии, даже тогда ни разу не отказался он выступить тамадой на скромной дворовой свадьбе. Приглашали его к себе не только евреи, но и украинцы, и русские. Борис Натанович в совершенстве владел четырьмя языками и свободно переходил с одного на другой: с русского на украинский, с украинского на суржик, а с суржика на ту удивительную гремучую смесь русского, украинского и еврейского, на которой разговаривала половина Подола и которую сам он называл «сурдиш».
– Что нам делить? – пожимал плечами Борис Натанович. – Подол на семьдесят процентов еврейский район и на остальные тридцать тоже. Спросите любого, и он вам скажет, что у него ин кладовке аф дер полке штейт а банке мит варенье [24] .
Свадьбы Золотницкий вел блестяще. Шутки и экспромты сыпались из него, как гречневая крупа из треснувшего кулька. Никогда они не были плоски, хотя временами, пожалуй, излишне солоноваты, но подгулявшим гостям нравилось, когда острота, выходя за рамки приличия, опускалась чуть ниже пояса.
– Берл, выдай перл! – требовали они.
Борис Натанович успокаивал их движением ладони и провозглашал:
– Предлагаю всем наполнить бокалы и выпить за жениха. За жениха и за тот нахес, который он доставит невесте. И пусть этот нахес послужит ему верой и правдой, потому что лучше, чтоб невесте было ночью чуточку больно, чем жениху утром чуточку стыдно.
От спиртного Борис Натанович категорически отказывался, лишь под занавес позволяя себе пригубить бокал шампанского.
– Если я начну выпивать на каждой свадьбе, – объяснял он, – то скоро буду работать тамадой в Кирилловке [25] .
Неприятность с выпивкой произошла в самом начале его карьеры, едва не поставив на ней крест. Тогда, поддавшись уговорам хозяев и гостей, он оприходовал несколько рюмок водки и, когда подошло время очередной здравицы, к ужасу своему, обнаружил, что забыл имя жениха.
– Дорогая Сонечка, – бодро проговорил он в микрофон. – Дорогой… – Тут он осекся, повернулся к одному из музыкантов и, понизив голос, но забыв убрать микрофон, осведомился:
– Рома, ты не помнишь, как зовут этого мудака?
– Аркадий, – выдавил из себя музыкант, прыснув так, что обдал брызгами свой инструмент.
Борис Натанович повернулся к остолбеневшим гостям, чарующе улыбнулся и продолжил:
– Раз-два-три, проверка микрофона. Дорогая Сонечка, дорогой Аркаша! Я желаю вам долгих лет жизни и короткой памяти. Пусть все неприятные моменты тут же изглаживаются из нее, так, чтоб, наговорив друг другу а пур верт вечером, вы забывали эти слова утром. Пусть вам живется и любится так сладко, чтоб всем остальным стало от зависти… ГОРЬКО!! – проревел он так залихватски, что клич его был тут же подхвачен всеми присутствующими.
История эта распространилась по Подолу со скоростью искры на бикфордовом шнуре. Все только и говорили о том, что за прелесть сморозил Золотницкий и как ловко он из этой ситуации выкрутился. Меньше всего разговоры эти понравились новоиспеченному мужу, который к вечеру явился к Борису Натановичу для расправы.
– Боря, – объявил он, – я пришел, чтобы набить тебе морду.
– Аркаша, если не ошибаюсь? – осведомился Золотницкий. – Да, это имя я уже вряд ли забуду. Так вот, Аркаша, я понимаю твое желание и даже где-то глубоко ему сочувствую. Но, – он развернул плечи, – ты посмотри на меня, а потом на себя в зеркало. Ничего хорошего из твоего желания не выйдет. Давай лучше выпьем по рюмке водки и забудем все, как кошмарный сон со счастливым концом. Я сегодня свободен, ты, я так понимаю, тоже уже сделал свое дело. Выпьем, Аркаша.Они выпили по рюмке водки, затем еще по рюмке, а затем еще и расстались к полуночи лучшими друзьями на свете. И роковая звезда, едва не повисшая над карьерой Золотницкого, оказалась счастливой звездой, ибо скандальная слава в глазах людей лучше невнятного бесславия.