Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 13 из 19



В 1910 году мои родители переехали из Киева в Москву. На Поварской улице (ныне улица Воровского), напротив особняка графов Соллогуб (ходили легенды, что Лев Толстой описал его в «Войне и мире»), стоял дом под № 33 — особняк купцов Рябушинских. Здесь во дворе, в маленьком белом флигеле, помещалась наша квартира.

Домик был старый. Говорили, что ему уже по крайней мере сто лет. Я почему-то воспринимала этот факт не без гордости. Потолки были низенькие, комнаты совсем небольшие, и старинная обстановка придавала квартире особую прелесть.

Помню, гости, впервые приходившие к нам, восклицали бывало: «Как у вас уютно!». Хотя комнат, по понятиям того времени, было немного — пять, но расположены они были удобно, и в своей детской — солнечной комнатке, выходящей окном на выступ соседней крыши, откуда открывался вид на закоулок у Новинского бульвара (ныне улица Чайковского) и церковь Рождества Христова, — я была как-то изолирована от гостиной и кабинета, где обычно принимали гостей.

Наш садик… отгороженный высокой стеною от большого соседского сада купцов Беклемишевых, где росли могучие деревья и весною (в центре Москвы!) пели соловьи, он был фактически его небольшой частью. По прошествии времени, увы, от сада Беклемишевых и нашего остался маленький скверик. Попав в Москву в пятидесятые годы, я долго сидела в этом скверике на скамейке и гадала, является ли он частью нашего или соседнего сада. Теперь кругом новые дома. Беклемишевский сад вырублен. На месте дома — кинотеатр. Нет, конечно, и нашего флигелька. Исчезла и церквушка. А может быть сегодня исчез и скверик.

Я родилась в 1909 году и сознательно стала воспринимать известность моего отца, поэта Даниила Максимовича Ратгауза, лишь в 1915–1916 годах. А расцвет его популярности был еще раньше.

Сейчас настала «мода» на старину: многие жаждут узнать подробности, крупные и мелкие, из прошлого, из жизни давно ушедших людей, а очевидцев, свидетелей становится все меньше и меньше.

Мой отец не дожил до 70 лет, а я уже перешагнула этот рубеж и стою на грани неведомого. Но сейчас, пускай и поздно, со всей силой ощущаю, что должна рассказать все, что помню об отце, ведь о нем теперь вообще мало кто знает, а если и знают, имеют, вероятно, превратное представление. А в конце девятнадцатого и в самом начале двадцатого века он был очень популярен. Его в свое время называли «певцом любви и печали» (один из сборников стихов Ратгауза назывался «Песни любви и печали).

Россия была родиной отца, нежно им любимой в то время как мать моя была немкой, приехавшей в Россию, в Киев, в совсем молодом возрасте (в гости к друзьям, тоже обрусевшим немцам, у которых познакомилась с моим отцом). Брак у них был исключительно гармоничным. За все годы жизни с родителями, до 1935 года (а в 1937 г. отец умер), я не замечала между ними ни одной ссоры, не слышала ни одного резкого слова. Мать была отличной домохозяйкой, рукодельницей, обожала театр, музыку, книги; об отце она заботилась как о ребенке (он всегда был очень непрактичным, каким-то неприспособленным в быту), особенно в последние тяжкие годы его жизни на чужбине, полные тоски но Родине и стоящие под знаком его долголетней болезни — тяжелой гипертонии, завершившейся параличем. Жена была ему поддержкой в практической жизни, к его литературным делам она касательства не имела.

Помню, что он всегда пользовался всеобщим уважением как человек, импонируя людям культурностью, благовоспитанностью и тактом.



Отец, по рассказам его и моей матери, в юности увлекался спортом, в частности, хорошо бегал на коньках, даже принимал иногда участие в конькобежных соревнованиях; любил (как сейчас говорят «болел за») разные виды спортивной борьбы. Но знаю также, что еще в молодости он лечил нервы, ездил в санатории за границу, лечился, например, у знаменитого немецкого невропатолога профессора Крафта-Эбинга.

По натуре он был человеком отзывчивым и добрым, склонным к глубочайшему пессимизму, казалось бы без всяких видимых причин; по-видимому, это и было проявлением слабости его нервной системы.

Родился он в Харькове, в детском возрасте перебрался оттуда с родителями в Киев. Вырос он в состоятельной семье — его отец был директором Международного банка, после смерти родителей имущество было разделено между шестью детьми и, естественно, большого состояния на долю ни одного из них не пришлось, но, живя довольно скромно, он в общем не нуждался. Никаких особых горестей жизнь ему не приносила, но доминантой всего его существования была «тоска бытия» и болезненный страх смерти. Черной нитью прошел через всю его жизнь этот гнетущий страх, и поэтому всю жизнь его преследовало сознание «бренности существования». Сохранились отрывочные записи его — «Мысли и настроения», начатые уже на чужбине в 1928 году, но они были все тем же продолжением присущего ему всю жизнь настроения: «…Между двумя вечностями в бесконечности мироздания, между Вечностью до твоего появления на земле (до рождения) и Вечностью после твоего ухода (после смерти) — короткой искрой, ничтожной точкой загорается и гаснет земная жизнь твоя. Сколько же ты живешь и живешь ли ты вообще?..» «…В суете дня, в погоне за хлебом насущным, или если ты богач, — «деловой человек», — в стремлении увеличения своего состояния, в жажде «Почета и славы», остановись на мгновенье, взгляни себе под ноги — какое ничтожное место ты занимаешь в мире! Один лишь сантиметр далее и тебя уже нет, и нигде тебя во Вселенной нет — как же ничтожно ты мал со своей коротенькой жизнью!.. Рождение — случай, смерть — неизбежность… Единственно серьезное в жизни это — смерть, «ее неизбежность», «…и боль, и наслаждения, и радости, и тревоги — все лишь в сознании, погаси сознание и всего этого нет… Вчера уже — воспоминание. Завтра — неизвестность. Сегодня — одна малюсенькая точка, которая обязательно… исчезнет, — вот твоя жизнь!»

Мне следует сделать отступление. Хочу обратить внимание читателя на то, что, несмотря на большую любовь к обожавшему меня отцу (я росла единственным ребенком, мой полуторагодовалый брат умер за 5 лет до моего рождения), я вполне объективна по отношению к нему как к поэту и отнюдь не являюсь поклонницей его поэзии, признавая всю устарелость ее формы, недостаток своеобразия и некую «старомодность» — собственно, уже во времена его наибольшей популярности. Ведь странно подумать; уже начинали писать молодой Блок, Вячеслав Иванов, Валерий Брюсов (заклеймивший моего отца как «поэта стихотворных банальностей», а отец упорно оставался верен Тютчеву, Фету, Полонскому, Майкову, Апухтину и т. п. Он упрямо отворачивался от всего нового, презирая модернистов, декадентов.

Искренне негодовал он по поводу брошенного Бальмонтом вызова: «Тише, тише, совлекайте с древних идолов одежды!..», а состоящее из одной строчки стихотворение Брюсова: «О, закрой свои бледные ноги…» повергало его в горячее возмущение. Но все эти проявления «модернизма» заставили его закрыть глаза и уши по отношению ко всему новому и стойко держаться прежних, откровенно устарелых позиций. А тем временем популярность его была велика, может быть и не среди тонких знатоков и ценителей поэзии, зато у самой широкой публики, и мне нередко приходилось бывать свидетельницей этого. Отца атаковали десятки «поклонников», к нам нередко являлись чуть ли не толпами студенты и курсистки, робко просящие автографа, просто пришедшие взглянуть на любимого поэта или пригласить его выступить с чтением своих стихов на студенческом вечере.

Началу его творческого пути и популярности в свое время послужило не бытующее в наше время энергичное «пробивание» начинающими поэтами своих стихов в печать, а тот факт, что, будучи неуверенным в себе, он послал свои стихи на отзыв знаменитому в свое время поэту Я. Полонскому, а затем Петру Ильичу Чайковскому. Не желая быть голословной, обращусь к документальному свидетельству.

В 1892 году отец, уже будучи студентом Киевского университета, опубликовавшим несколько стихотворений в журналах, посылает свои стихи Я.П. Полонскому1. «…Вот уже два года как я пишу стихи, посылал их в некоторые журналы — их печатали. Я решительно не имею никого знакомого, мнением которого я мог бы дорожить или руководствоваться. Я решительно не знаю, есть ли у меня хоть капля таланта». На что получает ответ Полонского: «…я грелся около Ваших стихотворений, как зябнущий около костра или у камина…» и (также из письма Полонского)2: «…Ваша муза заставила меня вздохнуть о молодости, о поре любви со всеми ее золотыми мечтами и страданьями. Не только проблеск живого поэтического огня я вижу в Вас, но и самый этот огонь».