Страница 15 из 149
«Я не думаю, чтобы война была климатом, созданным для расцвета искусства, как ее хотят представить, — спорил с такой точкой зрения И. Эренбург, выступая в апреле сорок третьего на творческом вечере С. Гудзенко. — Искусство построено на том, чтобы не говорить “да” или “нет”, “черное” или “белое”, как живопись не применяет в чистом виде черной или белой краски, так и искусство в широком смысле отвергает черный и белый цвет. А война признает только “да” и “нет”, только "черное” и “белое”. Все промежуточное снимается и может только сорвать победу. Вот почему я говорю, что настоящая поэзия войны придет потом» [48].
А те, кто оказался в окопах и передовых частях, вовсе не задыхались от «подвалившего счастья» и не спешили использовать для творчества «максимально неблагоприятные» благоприятные условия.
«Стихов почти не пишу — полнейшее бесчернилье и нет достаточного количества единиц времени масштаба десятков минут и часов», — пишет в феврале сорок второго года друзьям в Литинститут Ф. Траубе-Курбатов (он погибнет в июле сорок третьего) [49].
«Меня представили к награде — ордену Отечественной войны, — сообщает боевой разведчик Э. Казакевич уже в феврале сорок пятого (на войну он уходил поэтом). — Скоро я буду иметь столько орденов, как Денис Давыдов, и писать стихи — я полон ими, и они перекипают во мне, умирая не родившись — потому что я не в силах делать две вещи зараз — воевать и писать» [50].
Реальную сложность проблемы «литература и война» хорошо отразили записные книжки С. Гудзенко. «Война. Люди, которые писали раз в год письма тещам, начали вести дневники, писать статьи в газеты, подробные письма. Война рождает писателей и книги», — замечает он в начале сорок второго года [51]. Но совсем рядом, на той же странице стихотворный набросок: «Когда идешь в снегу по пояс, о битвах не готовишь повесть…» [52].
Да, война, как и всякие великие, трагические события, рождает писателей (а скольких она убивает!), но для того, чтобы появились стихи и книги, надо вынырнуть из горячки боя и тяжести быта, вернуться в редакцию, оказаться в госпитале, получить элементарные «десятки минут и часов», чтобы водить пером по бумаге. Поэтому военная поэзия первой волны принадлежит главным образом журналистам и наезжавшим на фронт профессиональным писателям.
«Круговой порукой связала нас жизнь — порукой стиха и боя. Выстояли мы два года войны, выстоим и остальные. Третье поколение — поколение непосредственных участников войны придет в литературу прямо из окопов и землянок, — прогнозирует в мае сорок третьего С. Наровчатов. — То, что видели и пережили мы, еще выльется в земледробящей силы строки, когда у нас будет время вынашивать их, как прежде» [53].
«Он принадлежит к тому поколению, которое мы еще не знаем, книг которого мы не читали, но которое будет играть не только в искусстве, но и в жизни решающую роль после войны», — говорил примерно в то же время И. Эренбург, представляя С. Гудзенко [54].
Так оно, в общем и получилось. У тех, кто вернулся. Но многие из «третьего поколения» так и не успели рассказать о своей войне. В сущности, нет ни одного военного стихотворения у лидеров — Когана, Майорова. Не написали об этом Отрада, Смоленский, Пулькин, Нежинцев. Последнее известное стихотворение Кульчицкого «Мечтатель-фантазер, лентяй-завистник!..» помечено 26 декабря 1942 года, днем отправления на фронт [55].
Перед поэзией на войне вставали и иные, уже творческого порядка, сложности. Признававшая только «да» и «нет», «черное» и «белое» жизнь требовала особой поэтики, опять ориентированной на предельную простоту, на лозунг и призыв. Вот почему Гудзенко с трудом представлял, кто может сейчас читать Пастернака [56], а «Жди меня» и «Землянку» читали и знали наизусть миллионы на фронте и в тылу.
Критерии художественного сместились. Тот же Гудзенко замечает «Мы не любили Лебедева-Кумача, ходульных “О” о великой стране, — мы были и остались правыми» [57]. И Сурков самокритично утверждал: «До войны мы читателю подавали будущую войну в пестрой конфетной обертке … Война категорически отвергла жанр болтологической риторики, очень распространенной поначалу у многих поэтов… На войне не надо пытаться перекричать пушки. Пушки не перекричать простым человеческим голосом — лопнут голосовые связки и тебя никто не услышит» [58].
Тенденция поэтического развития намечена в данном случае верно. Но, во-первых, этот процесс происходил далеко не сразу, а во-вторых, он в принципе не мог завершиться, ибо риторика, система новых «О» — неустранима из агитационной, публицистической поэзии, нужда в которой не исчезла.
Стихи вроде «Перед атакой» С. Гудзенко, с их жестоким натурализмом, спутанным клубком эмоций — страха, отчаяния, ненависти, бесшабашности — трудно представить на страницах фронтовой печати. Для этого они слишком мощны, слишком индивидуальны. Когда они все-таки чудом прорвались в журнал «Знамя», в них были подменены ключевые трагические строки: вместо «Будь проклят сорок первый год, ты, вмерзшая в снега пехота» появилось нейтральное «Ракету просит небосвод и вмерзшая в снега пехота».
Гудзенко порой упрекали в литературном эффекте строк «И выковыривал ножом Из-под ногтей я кровь чужую». Но в них, вероятно, зафиксировано, схвачено прямо противоположное: реальное состояние человека, только что вынырнувшего из горячки боя, убивавшего и каждое мгновение рисковавшего собственной жизнью. Его равнодушие к чужой крови кажется демонстративным лишь при взгляде извне, с точки зрения нормального этического сознания. Но война — событие изначально ненормальное. Она смещает критерии должного, ломает привычные этические табу. Чтобы выжить, человек порой вынужден отключать привычные психологические механизмы.
Эти стихи неизвестного поэта потрясли О. Ф. Берггольц и оказали, по ее признанию, влияние на ее блокадную лирику, вероятно, именно воссозданием психологии человека, для которого ужасное и потрясающее стало привычным и нормальным: жалея товарища, он в то же время использует его смерть, чтобы жить и воевать дальше («Всем живым ощутимая польза от тел — Как прикрытье используем павших», — прокричит, пропоет через десятилетия другой поэт.)
В рядовой же фронтовой поэзии поначалу преобладала поэтика лозунга, черно-белого контраста.
«Упал. Тяжелы, видно, горные тропы, Лежит он в крови и пыли. Уже санитары бегут из окопа, Бойца поднимают с земли. “Скажите комвзводу — врага пораженье В бою неминуемо ждет. Готов для атаки проход в загражденье, Гранатой разбит пулемет…”» — это Александр Артемов в 1939 году о схватках с японцами.
«Наши пушки вновь заговорили, Пробил час. Мы выступили в бой! Мерно лаг отсчитывает мили, Чайки вьются низко над водой… Враг настигнут меткостью зениток И поспешно заметает след. Все длиннее бесконечный свиток Наших замечательных побед… Грозного похода якорь выбран, Дым войны над Балтикой опять, Бьют орудья главного калибра. Пробил час. Врагу несдобровать!» — стихи Юрия Инге «Пробил час» написаны 22 июня, в них еще полностью торжествует инерция довоенного оптимистического стиля.
48
Эренбург И. О поэте Гудзенко // Литературный наследство. Т. 78. кн. 1. М., 1966. С. 95.
49
Письма литинститутовцев с фронта // Воспоминания о Литинституте. М., 1983. С. 164.
50
Военный путь Э. Г. Казакевича // Литературный наследство. Т. 78. кн. 1. С. 474.
51
Гудзенко С. Армейские записные книжки. М., 1962. С. 21–22.
52
Там же. С.21.
53
Письма литинститутовцев с фронта // Воспоминания о Литинституте. М., 1983. С. 153–154.
54
Эренбург И. О поэте Гудзенко // Литературный наследство. Т. 78. кн. 1. М., 1966. С. 96.
55
См.: Кульчицкий М. Самое такое. Харьков, 1966. С. 7.
56
«Когда лежишь на больничной койке, с удовольствием читаешь веселую мудрость О'Генри, Зощенко, “Кондуит и Швамбранию”, Швейка. А в какой же стадии хочется читать Пастернака? Нет таковой. А где же люди, искренне молившиеся на него, у которых кровь была пастерначья? Уехали в тыл. Война их сделала еще слабее». (Гудзенко С. Армейские записные книжки. М., 1962. С. 20). Ср., впрочем, написанные на финской войне стихи Арона Копштейна: «Да, каждый стал расчетливым и горьким: Встречаемся мы редко, второпях. И спорим о портянках и махорке, Как прежде о лирических стихах. Но дружбы, может быть, другой не надо, Чем эта, возникавшая в пургу, Когда усталый Николай Ограда Читал мне Пастернака на бегу» («Поэты», 1940).
57
Там же. С. 23.
58
Сурков А. Стихи в строю // Живая память поколений: Великая Отечественная война в советской литературе. М., 1965. С. 22, 25.
59
В последние годы возникла необъявленная полемика об авторстве этого текста. В. Баевский называет автором восьмистишия (в несколько иной редакции) киевского врача, участника войны И. Л. Дегена (см.: Баевский В. Стихотворение и его автор // Вопросы литературы. 1990. № 3. С. 236–237). М. Красиков открывает стихотворением «Вьюга, ночь…» посмертный сборник поэта А. Коренева, тоже фронтовика, друга юности М. Кульчицкого (см.: Коренев Александр. Черный алмаз. Харьков, 1994. С. 22). Две его последние строфы (из четырех) представляют еще один вариант цитированного текста. Психологический оксюморон шестого стиха имеет две любопытные параллели. «Ваше Величество, я не ранен, я убит», — произносит согласно историческому анекдоту, офицер, обращаясь к императору Наполеону. «Я не ранен. Я убит…» — говорит лейтенант в «Василии Теркине» (глава «В наступлении», опубликована в мае 1943 г.).