Страница 37 из 37
* * *
И вот она сидит передо мной, та самая, которая любила, но не вышла замуж, которая любила и похоронила, а потом искала и не нашла, а потом нашла, но не то. Ее глаза — это пьяная вишня, и мы пьем так давно, что все истории уже рассказаны по пять раз, а шутки пошучены по десять. Она может и хочет лечь в постель с любым, кто покажется ей красивым, или смешным, или похожим на Мишу, и ей не сидится на месте. Я смотрю на нее и думаю о своих друзьях, подругах и добрых знакомых, о пьянстве и распутстве, беспробудных и эпизодических, но настойчивых, как дежурные нищие в электричке. Пьянство и распутство, порознь и в одном флаконе, от одиночества, от невозможности, от усталости, от бесконечности этого поиска, от холода, от тактильного голода, от неузнавания во всех его видах. Я захожу в сеть и вижу там то же самое: одиночество, врожденное и приобретенное, безысходное и все еще ожидающее чего-то; я вижу фотографии красивых женщин, молодых и уже не очень, красивых как день, как ночь, как огонь, как кошки; они зовут, они плачут, они смеются над собой и над своим одиночеством, они жмут на рефреш, они пьют, чокаясь с монитором, и ложатся в стылые постели, и кутаются в малярийные простыни. Они не хотят принцев, ни боссов, ни атлетов, ни секс-машины, ни дойных спонсоров, ни аленделонов, они хотят только живого теплого человека, руку под голову, смеяться утром, ждать до вечера, как там у Беккета — все, чего я хотела, — пятьдесят лет любви дважды вдень, неужели это так много?! И у них ничего этого нет, и у мужчин, как ни странно, тоже нет того, чего уж они там хотят, и те и другие постоянно ищут друг друга, но это же так трудно, так долго, почти вечно, почти невозможно, и нет сил, и одиночество промораживает до состояния мясного брикета, и уже ни петь, ни свистеть, и меня разрывает, лично меня, нет, не от одиночества, — от созерцания всего этого, а ведь я даже не в силах определиться с ответом на один простой вопрос: справедливо это или нет? Я никому, я себе его задаю, не надо подсказывать.
С девятнадцатого по двадцать девятое, кроме шуток, организм совершенно обезумел от алкоголя, у меня уже лампочка во лбу мигать начинает и, как это не ново, беспокоит сердце. Я радостно прислушиваюсь в предвкушении сердечного приступа, но знаю, что это не он, а пошлейшая тахикардия, не лежать мне сегодня красивым, опухшим и мертвым лицом на столе в луже липкого пива и семечек. Прислушиваться к сердцу — все равно что прислушиваться к двери и знать заранее, что вот эти шаги — не его. Зато сегодня я наконец-то не думаю о своей странной, страшной и, наверное, счастливой жизни, кому-то интересной, ненапрасной пожалуй; я думаю только о том, что люди — другие, не я, — делают от одиночества с собой и друг с другом. Я маловерна и туповата, мне не подвести теоретической базы под этот Армагеддон, и, знаете, мне не кажется, будто я преувеличиваю. И я не смогу никак это поправить, я в собственном доме-то с трудом, а ведь полуживой и чуть теплый человек у меня уже есть, и мне нужно для него так много всего сделать, нужно успеть, мне нельзя мечтать об остановке сердца, о том, как люди скажут — ну вот наконец-то ее доконали зримые несовершенства этого мира, а другие люди скажут, что я умерла за красоту, а третьи скажут, что пить надо меньше, а четвертые, что меньше она не могла, не могла без анестезии. Да-да, смейтесь, я так мечтаю, отчего не помечтать, когда не скажет никто ничего; только, если кому-то будет жалко, он заплачет — оттого, что его одиночество стало еще больше, еще горше и нести его стало еще тяжелей.
Я люблю вас!
…Нет, не так, так несерьезно, так анонимно, так непонятно. Я просто… знаете, я же плакса, я пишу и плачу, почти всегда, но сегодня я не себя жалею, сегодня мне просто ужасно, нестерпимо хочется, чтобы люди не были так одиноки, чтобы им не было так холодно, так пусто, так жутко, даже на минутку… мне… я люблю вас?.. наверное, я вас люблю.