Страница 12 из 53
Казнь, которую видел Хаджи-Мурат, была одной из таких, считавшихся полезными, жестокостей. Русские начальники не только говорили, но и думали, что они этим способом умиротворят край. В действительности же такой образ действий заставлял горцев все больше и больше сплачиваться между собой и подчиняться отдельным лицам, которые призывали их к защите их свободы и отмщению за все, совершаемые русскими, злодеяния. Таков был еще в 1788 году шейх Мансур, потом таким же был Кази Мулла, первый проповедовавший хазават, и таков же в 1851 году был Шамиль.
Такой образ действий, доводя горцев до крайних пределов раздражения, ненависти, желания мести, оправдывал в их глазах всю ту жестокость, с которой они, когда могли это делать, обращались с русскими»84.
Мог ли реальный Хаджи-Мурат, а не герой повести видеть генерала Ермолова? Такой вопрос вполне естествен в устах профессионального историка, но не имеет особого смысла для писателя, который исходит из другой системы аксиом. Однако, может быть, Толстой потому и исключил повествовательную нить, связанную с именем Ермолова, из ткани канонического текста «Хаджи-Мурата», что уже после написания этой сцены посчитал саму такую встречу исторически невозможной?! Такое объяснение допустимо. Филолог попытался бы вникнуть в хронотоп повести, то есть художественно освоенное автором время-пространство описываемых им событий, чтобы ответить на вопрос: мог ли герой повести достигнуть десятилетнего возраста в тот момент, когда генерал ещё не покшгул Кавказ? Для филолога не так существенна историческая достоверность события, как значима его художественная обоснованность: необходимо, чтобы литературный герой действовал, не выходя за рамки хронотопа произведения и повинуясь логике этого хронотопа. Историк занялся бы уточнением фактической достоверности самого события или исчислением вероятности такой встречи. Для историка важно установить, могли ли жизненные пути двух незаурядных людей пересечься в пространстве и во времени, где и когда это могло быть. Для художника важно иное — и психологическая достоверность события теснит и подавляет его фактическую достоверность. «Историю забываю, она мне неинтересна. Меня интересует психологическая сторона, а когда это было — меня не интересует»85.
Воинские подвиги Ермолова воспевали Жуковский и Пушкин, Крылов и Лермонтов, Денис Давыдов и Фёдор Глинка. После смерти Кутузова, которого считали «спасителем Отечества», ни один из русских военачальников никогда не был так популярен у сограждан, как Алексей Петрович Ермолов в годы его десятилетнего владычества на Кавказе. Молодые офицеры его боготворили, боевые генералы хотели видеть главнокомандующим, а так называемые русские патриоты, постоянно конфликтовавшие с сильной немецкой партией у подножия престола, именно в Ермолове видели свою надежду и опору. «Две неотъемлемые его добродетели - храбрость и бескорыстие - заменяли все недостатки, прикрываемые его манерами, а природное остроумие заменяло основательный ум и заставляло видеть в нем гения»86. Опала, которой в марте 1827 года подверг генерала император Николай I, произвела «сильнейшее впечатление в умах так называемых руссаков и патриотов»87. Для русского образованного общества Ермолов стал олицетворением жертвы царского произвола. Глас общественного мнения вплёл колючий терний невинной жертвы в лавровый венок героя Отечественной войны 1812 года. Так была упрочена ермоловская легенда в исторической памяти россиян. Ермолов навсегда остался юным витязем в мохнатой бурке, чело которого было увенчано переплетёнными лаврами и терниями. Эта легенда надолго пережила генерала и благополучно дожила до наших дней. Если бы размышления Толстого не были погребены в черновиках «Хаджи-Мурата», о существовании которых знают лишь специалисты, то сила толстовского гения смогла бы развенчать этого героя. Можно лишь гадать, почему Толстой не включил свои размышления о Ермолове в окончательный текст повести: руководствовался ли он художественными соображения или какими-то иными, но такова была воля автора. Великий писатель предпочел не низводить военачальника с пьедестала, он дал читателю возможность взглянуть на события Кавказской войны глазами самих горцев.
Последовательно проводя гуманистический взгляд на все описываемые события, Толстой полностью проникает в человеческую сущность горцев, и, читая «Хаджи-Мурата»-, мы видим покорение Кавказа их глазами. Мы видим разоренный набегом чеченский аул, с обитателями которого познакомились на первых же страницах повести. Вот перед нами кунак Хаджи-Мурата Садо. Именно в его сакле останавливался Хаджи-Мурат перед выходом к русским. Жители аула уже были оповещены посланцами Шамиля, что им под угрозой казни запрещено принимать Хаджи-Мурата. Садо ослушался приказа. «Садо считал своим долгом защищать гостя — кунака, хотя бы это стоило ему жизни, и он радовался на себя, гордился собой за то, что поступает так, как должно»88. Садо исполнил долг гостеприимства и не побоялся мести своих соплеменников, справедливо опасавшихся гнева имама. Однако не Шамиль опустошил родной аул Садо, его разорили по приказу императора Николая русские войска. Сакля, в которой останавливался Хаджи-Мурат, была разрушена и загажена. Его пятнадцатилетний сын был убит штыком в спину. Были сожжены стога сена, поломаны абрикосовые и вишневые деревья и сожжены все ульи с пчелами. «Вой женщин слышался во всех домах и на площади, куда были привезены еще два тела. Малые дети ревели вместе с матерями. Ревела и голодная скотина, которой нечего было дать. Взрослые дети не играли, а испуганными глазами смотрели на старших.
Фонтан был загажен, очевидно нарочно, так что воды нельзя было брать из него. Так же была загажена и мечеть, и мулла с муталимами очищал ее.
Старики хозяева собрались на площади и, сидя на корточках, обсуждали свое положение. О ненависти к русским никто не говорил. Чувство, которое испытывали все чеченцы от мала до велика, было сильнее ненависти. Это была не ненависть, а непризнание этих русских собак людьми и такое отвращение, гадливость и недоумение перед нелепой жестокостью этих существ, что желание истребления их, как желание истребления крыс, ядовитых пауков и волков, было таким же естественным чувством, как чувство самосохранения»89.
Пафос этой сцены перекликается с гуманистическим пафосом стихотворения Надсона «Герою», хотя по степени воздействия на читателя эти тексты несопоставимы. Стихотворные строчки Надсона не идут ни в какое сравнение с гениальной прозой Толстого. Но и патетика гражданской лирики, и кажущаяся простота толстовской прозы однозначно убеждают читателя в приоритете гуманистических ценностей над имперскими. Сакраментальная фраза несравненного Портоса «Я дерусь, потому что дерусь!» уже перестала быть аксиомой для образованного человека и далее не могла существовать в качестве краеугольного камня его мировоззрения. Всякий, кто прочитал эту страницу, уже не мог, не погрешив против совести, оправдывать любые завоевательные войны империи. С такими мыслями читатели Толстого встретили Первую мировую войну, которую официальная пропаганда пыталась представить как Вторую Отечествешгую. В разгар этой войны Александр Александрович Блок работал над поэмой «Возмездие», в первой главе которой были такие строки:
Но тот, кто двигал, управляя
Марионетками всех стран,
-Тот знал, что делал, насылая
Гуманистический туман:
Там, в сером и гнилом тумане,
Увяла плоть, и дух погас,
И ангел сам священной брани,
Казалось, отлетел от нас...90
Формально Российская империя еще продолжала существовать, до ее распада оставалось несколько лет, но из империи уже ушла душа, всё омертвело задолго до ее распада. «Здравствуй, новая жизнь!» — восклицают молодые герои чеховского «Вишнёвого сада». Но новая жизнь уже наступила. Русская интеллигенция так сильно жаждала расстаться со старой жизнью, что не понимала того, как по мере отмирания имперских ценностей происходило нарождение совершенно новых отношений - производственных, правовых, нравственных и ценностных. И эти новые отношения, которые были отношениями буржуазными, капиталистическими, совершенно не вписывались в идеалистическую картину мира русской интеллигенции. Интеллигенция не понимала, да и не пыталась понять суть этих отношений. Зато она горела желанием обрести пророка, указующего верный путь, и учителя жизни, олицетворяющего непреложный нравственный ориентир в быстро меняющемся мире. И такой учитель нашёлся.