Страница 62 из 67
— Буколические радости, — оценил получившийся эффект Мишель. — Бабушке бы понравилось.
Столыпин смотрел на «Грот Дианы», на возбужденного, потирающего руки Мишеля, который при этом жесте чуть горбился, и думал о Юрии: где он бродит, по каким горам скитается, не попал ли в очередную историю — или пристал к шайке головорезов-казаков, которые души в нем не чают? Или сидит сейчас где-нибудь в гарнизоне и пьет чай за разговорами?
Монго не верил, что Мишель — просто самим фактом своего существования — «мистически» спасает Юрия от любой беды. Мишель был для Юры не ангелом-хранителем, но истинной помехой, камнем преткновения. Если Мишеля не будет, не останется и препятствий для Юрия: поместье, чины, даже стихи — все будет принадлежать одному. Тому, кто этого действительно достоин.
И навек исчезнет постыдная тайна…
Мишель шумел и метался по комнатам, подбирая все то, что было в спешке позабыто, — какие-то дополнительные ленты, два измятых букета, шаль, в которой обнаружилась впоследствии огромная дыра, прожженная факелом…
Наконец собрались.
Танцевали прямо по песку, не боясь испортить обувь, — это придавало вальсам какую-то особенную развеселую лихость. Музыка помещалась над гротом так, что оркестра не было видно, звучала совершенно потусторонним образом, как бы с небес, и заполняла широкое пространство танцевальной площадки. Между танцами устраивали антракты, чтобы выпить шампанского или охлажденного лимонада; испарина покрывала обнаженные женские плечи, которые тихо переливались в приглушенном разноцветном свете фонарей, а откуда-то издалека, сверху, летели тихие волшебные звуки…
— Я нарочно велел, чтобы Эолову арфу убрали сегодня подальше! — говорил Мишель кому-то в полумраке, перекрикивая негромкий струнный голос. (Врал, разумеется…)
Столыпин морщился, как от зубной боли: непрестанные выкрики Мишеля его раздражали. Лермонтов болтал громко и хвастливо. А женщины с матовыми, мерцающими плечами окружали его и пили лимонад, подходя для этого по дорожке, устланной коврами, к специально устроенному буфету.
Небо было совершенно бирюзовое, с легкими янтарного цвета облачками, между которыми начинали проступать звезды. Ветра не было; свет фонарей странно пробегал по лицам и костюмам, листва то терялась в сумерках, то проступала вокруг горящих фонарей яркими изумрудными пятнами.
Монго смотрел, как сильные, загорелые лапы Мишеля хватают тонкую талию бело-розовой куколки Наденьки Верзилиной, словно в намерении переломить ее, и как Надя уверенно и ловко бежит за ним в мазурке. И неожиданно исчезло отвращение к этому чужому Мишелю… Странной, совершенно не своей показалась мечта о том, чтобы его не стало.
Грот был наполнен музыкой и неотразимыми токами чувственного влечения. Это влечение не имело определенного предмета, но было направлено разом на всех — и простиралось гораздо дальше собравшихся, в необозримую даль: мазурка и женская талия находились в самом начале желания обладать, а затем оно распространялось и на этот вечер, и на музыку, и на горы, и на самоё жизнь во всей ее полноте…
Постепенно оно, это чувство, захватывало всех, кто находился в гроте, и Монго точно знал, где эпицентр бури. Там, где скачет, орет, дирижирует и хватает всех подряд за локти малорослый, в каком-то растрепанном мундире, Мишель.
— Николай Соломонович, я не вижу другого выхода. — Князь Васильчиков выглядел встревоженным и даже несколько раз озирался во время разговора.
Следуя за его взглядом, невольно озирался и Мартынов; однако никого поблизости не замечал. Они беседовали, сидя за столом в ресторации за обедом; ни Лермонтова, ни Монго еще не было — они имели обыкновение приходить позднее.
— Дело даже не в том, что Лермонтов поминутно вас оскорбляет…
— Мне тоже показалось, что в своем «Герое» он вывел меня под образом Грушницкого, — сказал Мартынов хмуро.
— Откуда эти намеки на «Горца»? Он наверняка все знает. Да вы и сами ему признались.
— Каким это образом я ему признавался, если между нами потом больше не было о том разговору?
— Таким, что вышли в отставку, когда он этого потребовал.
Мартынов сделался мрачнее тучи. Васильчиков положил руку на сгиб его локтя:
— Я знаю, что вам тяжело, но подумайте! Одно его слово — и ваша карьера разрушится окончательно, вам перестанут руку подавать… Государь не доведет до скандала, но в армии не простят. Вы ведь намерены вернуться в армию?
— Не намерен. У меня — сестры, хозяйство.
— Он ведь и сестру вашу, кажется, изобразил в «Герое», — напомнил Васильчиков.
Мартынов вскинул на собеседика глаза. Правильное лицо Николая с трудом сморщилось: тяжелые, «мраморные», черты противились любому их искажению.
— Я вас не понимаю — чего вы добиваетесь, князь?
— Лермонтова… не должно быть, — сказал Васильчиков прямо. От этой героической прямоты дух захватывало.
Мартынов глупо проговорил:
— Но ведь мы учились вместе… Да и вообще…
— Вызовите его на дуэль и убейте, — сказал Васильчиков. — Как это описано у него же в «Герое». Только все произойдет наоборот: не Печорин убьет, а Грушницкий. Да и то! Разве зазорно быть Грушницким? Молодой человек был в деле, мечтает о производстве в офицеры, влюбился в красивую девушку… Что в нем дурного, в Грушницком? Отчего Печорин над ним так издевается? Чем он сам-то лучше? А Лермонтов вас дразнит… Нет ничего проще, чем придраться.
— Вы правы, — медленно проговорил Мартынов и так же медленно, сосредоточенно сжал кулак. У него были красивые белые руки с розоватыми на концах пальцами.
— Я все устрою, — начал было Васильчиков, но Мартынов как будто не слышал его. Одна мысль завладела им, и он повторил несколько раз:
— Он больше не станет издеваться… Дразнить и угрожать… Я убью его.
— Это ведь будет дуэль, — напомнил Васильчиков. — Есть вероятность, что он убьет вас, Николай Соломонович. Монго будет следить за тем, чтобы все происходило по правилам, — он общеизвестный эксперт в вопросах чести, — а правила требуют участия в деле случайности. Пистолеты должны быть не пристреляны, чтобы невозможно было прицелиться с точностью… Да вы и сами знаете.
— Я знаю, — тяжело уронил Мартынов. — Знаю.
— Что? — Васильчиков насторожился.
Князь нарочно обсуждал предстоящее убийство в легкомысленных тонах — так, чтобы это не причиняло ущерба его тонким чувствам, чтобы это почти не задевало его, — говорил как о чем-то совершенно отдаленном, не имеющим до него, Васильчикова, никакого касательства. Но мартыновское настроение начало проникать даже сквозь эти заслоны.
— Что вы знаете, Николай Соломонович?
— Я знаю, что Мишель не станет в меня стрелять, — пояснил Мартынов. — Убить его для меня будет самым простым и безопасным делом.
«Тебе хорошо, — с неожиданным страхом подумал Васильчиков и посмотрел на Мартынова едва ли не с завистью. — А мне еще разговаривать с Юрием. Юрий — о, тот будет стрелять! Еще как будет. Он уже год как убийца: не боится ни умереть, ни убить. Юрия придется убивать подло, как это делают горцы…»
Голицынский бал, церемонный, с большими затеями, был назначен на пятнадцатое. «Банду», разумеется, не пригласили; но, как и подобает всякой приличной банде, она готовила разбойничий набег: дамы во главе с Эмилией и кавалеры во главе с Мишелем намеревались явиться без приглашения; вряд ли князь Голицын выгонит их!
Но, как назло, погода начала портиться… Над горами собиралась гроза.
Васильчиков гнал коня, чтобы успеть до начала бури; он мчался не от грозы, а навстречу ей, к горам, откуда должен был показаться всадник. Странное ощущение охватило князя: как будто вся последующая жизнь его определится тем, встретит он сейчас Юрия, или же они разминутся. В том, что Юрий сдержит слово и явится к Пятигорску именно пятнадцатого числа, как было сговорено у него с братом, Васильчиков почему-то не сомневался.