Страница 19 из 67
— И что оказалось? — улыбаясь, спросила Анна Михайловна.
— А кто его знает — мы промахнулись оба…
Об этих прогулках Михаилы Васильевича с соседкой княжной никто не знал, но Елизавета Алексеевна нечто почуяла. Муж перестал ходить по комнатам страдальцем, в его взгляде появилась неприятная молодцеватость, какая никогда не сопровождала его краткие увлечения актерками. Госпожа Арсеньева встревожилась и мысленно перебрала всех соседок. Ни одна на роль мужниной полюбовницы не годилась: сплошь дамы замужние, скучные, дородные. Может, дочка у кого-то из них подросла? Или племянница в гости приехала?
На представление собрался весь цвет местного общества — на чем Елизавета Алексеевна особенно настаивала. Арсеньева должна была смутить настойчивость жены, потому что обыкновенно достойная его супруга не слишком жаловала потехи театральные и хранила неизменную холодность на их счет, а тут прямо разошлась:
— Никого не пропустил, Михайла? Всем билеты разослал? Не перепутают число — верно ли проставил?
«Да что она, право, — подумал он и приосанился. — Наверное, влюбилась в меня опять… Я ведь красивый и вошел в самые лучшие лета. Пусть теперь побегает, поухаживает за мной — шутка ли, столько времени меня в пренебрежении держала!»
Театр был устроен отличный: с расписным занавесом, где розовопопые амуры играли с голубыми лентами и кудрявыми, синюшного оттенка цветами, с двумя раскрашенными задниками, один из которых изображал «богатые залы», а другой — «сельскую идиллию» (в ходе представления их заменяли — в зависимости оттого, в какие края перемещалось действие), и даже с настоящей мраморной статуей очень хорошей, почти итальянской работы.
Театр размещался в залах первого этажа. Михайла Васильевич особенно любил подчеркивать, что деревянные стены его дома наилучшим образом подходят для звучания голосов и музыки: камень никогда не бывает совершенно сухим и поглощает звук, но не отражает его, в то время как дерево идеально годится для наилучшего звучания.
Перед представлением в зал вносили кресла для самых почтенных дам и деревянные скамьи со спинками, обтянутыми алым сукном. Опустили на цепи и зажгли все свечи в большой хрустальной люстре с колбой синего стекла в середине. Приготовления шли неспешно, но никто и не торопился: все разговаривали между собой, улыбались, принимали от прислуги напитки и сладкие угощенья: лакеев не хватало, и разносили актеры прямо в театральных уборах. Елизавета Алексеевна монументально высилась посреди залы и пытливо вглядывалась в лица гостий: которая?..
Наконец объявили княжну Мансыреву; многие с любопытством повернулись ко входу, поскольку Анна Михайловна не всем еще соседям успела нанести визит и некоторые до сих пор не видали новой местной жительницы.
Вошла княжна — невысокая, широковатая в кости (не по моде фигура), с совершенно татарскими лукавыми глазами. «Правду говорят, что незваный гость хуже татарина», — подумала Елизавета Алексеевна, с неудовольствием глядя на гостью. И нехороша она была, и не шло к ней белое тонкое платье, сшитое по моде древних римлян, завезенной из Парижа (того самого, где говорят «пфуй» почище Тришки), — а все-таки улавливалась в Анне Михайловне какая-то неприятная женская победительность.
Михайла Васильевич поспешил гостье навстречу, склонился над ручкой в беленькой перчаточке, и Елизавету Алексеевну разом пронзило: она! Больше некому — только она, Мансырева! Вон, и за руку он держит ее привычно, и идет рядом, приноровившись к ее шагу (а это было бы мудрено сделать с первого раза, поскольку Мансырева семенила, а Арсеньев по обыкновению топал гигантскими шагами да еще приседал, если неловко ступал на вывихнутую в молодости ногу). Но главное — то, как они друг на друга посмотрели.
Елизавета Алексеевна величаво поздоровалась с соперницей, пригласила занять место на скамье. Михайла Васильевич проводил Мансыреву и устроил ее с краю, а сам не удержался — метнул в супругу взгляд одновременно виноватый и вороватый и в то же время полный вины. Она сделала вид, будто не замечает.
Занавес поднялся, и некоторое время на сцене никого не было. Шум в зале постепенно затих, последние несколько господ остановили наконец важную беседу о каких-то давних охотничьих спорах — и уселись.
Мерно топая, на сцену вышли двое «самнитских воинов» (как значилось в афишке — без всякого пояснения, кто таковы эти «самниты», и тем более без комментария — почему они сражаются с турками). Одним из оных был прославленный Тришка. Он был особенно хорош: в жестяном доспехе, длинной блузе с короткой юбочкой, с нитяными чулками на ногах и высоких сандалиях. Звали этого роскошного самнита Парменон. Он страстно любил прекрасную Элиссану и, собираясь на бой, надеялся, что суровые отцы самнитского государства позволят ему — после возвращения с победой — назвать красавицу своей супругой. Эти излияния произносились прозой и стихами, а затем, при помощи юных самнитянок в античных платьях — сходных с одеянием Мансыревой — и в виде короткого балета.
Затем декорации богатых комнат сменились декорациями сельской идиллии, на фоне которой возникла Элиссана, молодая красавица, новая актерка, недавно приобщенная к сцене. Краткий роман с барином явно пошел ей на пользу: например, она отучилась останавливаться посреди реплики с обезоруживающей улыбкой, говорить «эта…» и по-детски простодушно улыбаться собственной забывчивости. Арсеньев быстро охладел к ней, однако хорошие роли давал ей по-прежнему: Катя любила играть и ловила все уроки на лету.
Сильным, чуть сипловатым голосом Катя поведала зрителю о своей любви к Парменону:
— В сию минуту, быть может, он погибает на поле брани, совсем не зная о моей нежной к нему любви!
После долгих испытаний и недоразумений, самым смелым из которых было переодевание Парменона роскошным турком (дабы проникнуть в лагерь врага и пленить военачальника) и переодевание Элиссаны воином (дабы в решительный момент спасти Парменона), все разрешилось благополучно, и возлюбленные соединились. Закончилось все опять балетом.
Аплодисменты были общие; сосед-охотник (тот самый Степан Степаныч), в очередной раз выпив после представления лишку, попытался договориться с Арсеньевым и купить у него «Катюху». Поскольку это повторялось после каждого представления, то и отказать соседу было очень просто.
Затем начались разъезды.
И только после полуночи Елизавета Алексеевна явилась к мужу и сказала ему твердо:
— Вот что, Михаила Васильевич. Я желаю, чтобы этой Мансыревой и ноги в моем доме никогда не было.
Он раскрыл рот, пытаясь что-нибудь возразить или хотя бы соврать, но супруга уже повернулась к нему спиной и вышла.
На Святках 1810 года Арсеньев по обыкновению устроил великое гуляние, которое должно было иметь своей кульминацией грандиозный праздник в имении: сперва представление — трагическая пьеса Шекспира стихами, выписанная из Москвы через знакомства (в ней и сам Арсеньев намеревался блеснуть, хоть и не в главной роли), затем — карнавал с танцами и напоследок фейерверковые огни.
О предостережении жены Арсеньев помнил, однако решил пренебречь: вряд ли Елизавета Алексеевна устроит скандал при посторонних лицах; а не пригласить Анну Михайловну потанцевать да насладиться пьесой Михайла Васильевич положительно не мог. И потому отправил ей приглашение загодя и с верным человеком.
Беда только в том, что все верные люди мужа были у Елизаветы Алексеевны наперечет. Она недаром росла на коленях у графа Орлова, с которым батюшка Елизаветы Столыпиной был давний и верный собутыльник; едва лишь Тимошка юркнул за двери, как Елизавета Алексеевна взгромоздилась в седло и помчалась его догонять. Тимошка на свою беду ехал в санях и большой беды не чуял; барыня настигла его скоро.