Страница 40 из 104
Когда они прибыли на родину, разразилась война. В Европе — Вторая мировая. В семье Урданета Мальярино — война между отцом и дочерью.
Соледад превратилась в томную девицу с отсутствующим взором. Большую часть времени она проводила в скорбном молчании. Безучастная в школе, словно марионетка на веревочках, по возвращении девушка часами просиживала на пороге дома в ожидании почтальона, который никогда не приходил. Забравшись в кресло-качалку во внутреннем дворике, она слушала птичьи трели и бережно перебирала в памяти мгновения, пережитые в Каннах, — волшебный сон, похоронивший ее заживо. Чтобы насладиться созерцанием фотографии, полученной от Пубенсы, она завела себе целый ритуал: закончив домашние задания, запиралась в ванной на все замки и до боли в глазах всматривалась в лицо своего пианиста, осыпая поцелуями снимок. Еда ей опротивела, она питалась, только чтобы не умереть с голоду, и частенько бежала затем в уборную освобождать бунтующий желудок. Писем от пианиста не приходило, и сомнения начинали точить душу. Но она неизменно носила подаренное Жоаном колечко, постепенно темнеющее, и отказывалась снимать его, несмотря на мольбы матери и угрозы отца.
После возвращения из Европы Пубенса ни разу не заводила разговора о случившемся — как будто и не было ничего. Соледад так обижалась на это, что перестала даже с ней здороваться. Пубенсу больно ранило поведение кузины, но что-либо изменить она была не в силах. Дядя вынудил ее дать обещание, что никогда больше она не упомянет Жоана Дольгута в присутствии Соледад, и особенно наедине с нею. Что не будет поддерживать в ней надежду, не будет подливать масла в огонь безрассудного увлечения — ради блага кузины да и своего собственного. Монахини обо всем знали и готовы были принять ее в любой момент, когда только пожелает Бенхамин Урданета, главный попечитель монастыря, в качестве простой прислужницы, как он и грозился. На все была воля — отныне злая воля — ее неумолимого дяди. Даже Соледад Мальярино не могла ничего поделать.
А ее муж каждую неделю получал письма официанта и складывал одно за другим в сейф, не тратя драгоценного времени на их чтение. Одно послание было адресовано ему лично, но Бенхамина и оно нисколько не заинтересовало. Наступило Рождество, а Соледад Урданета, несмотря на ежедневные бдения на пороге, так и не дождалась весточки от своего пианиста.
— В котором часу приходит почтальон? — спросила она однажды свою старенькую няню.
— В любом. Всегда и никогда. Этот богом забытый угол не то что центр Боготы, дитя мое Соледад.
— Не зовите меня так больше. Я не дитя, я помолвлена.
— Ах, дитя мое, у вас еще вся жизнь впереди.
— Моя жизнь кончилась, Висента. Отец оборвал ее собственными руками.
— Не говорите так. Он только добра вам желает.
— Порой и добро убивает. Его добро пронзает кинжалом. Он убил мою любовь к нему, мое уважение, мою дружбу с Пубенсой. Убил мое счастье в Каннах, когда подверг меня этой страшной пытке: находиться так близко от любимого и не иметь возможности даже видеть его!
— Он не дурной человек, поверьте. И хорошие люди совершают ошибки.
— Он эгоист!
— Тише, тише, здесь и стены имеют уши.
— Так пусть слышат! Я их не боюсь, весь страх уже выблевала.
— Дитя мое Соледад, не впускайте в душу ненависть, этак вас желчь задушит. Хотите, приготовлю вам очищающую ванну с травами?
— Вы бы лучше им такую ванну приготовили, Висента, не то, глядишь, насквозь прогниют.
— Пресвятая Богородица! Уж не демон ли в вас вселился в этом путешествии, детка? Отца с матерью почитать должно.
— Висента, раз и вы мне не верите, наверное, я и вправду утратила разум. Никто не хочет меня понять... Но почему, почему он не пишет?
— Знаете, душенька, там ведь война идет. Может, у них почта не работает, вот он писем и не шлет. Почтальона-то я видела своими глазами, был тут да приносил что-то.
— Впредь просматривайте почту, прежде чем она попадет в руки отца. Обещаете?
— Непременно, дитя мое, непременно. Но вы все же постарайтесь примириться с родителями. Что проку от раздора? По-плохому от вашего батюшки ничего не добьешься. Уж поверьте мне, я его чуть не с пеленок знаю. Он всегда был себе на уме.
Висента, однако, не могла знать, что Бенхамин распорядился всю почту из-за границы приносить сразу на фабрику. Влияние его было столь велико, что его слово приравнивалось к закону. Он вращался в одних кругах с министрами, высокопоставленными чиновниками, членами правительства и держал в руках достаточно рычагов, чтобы без труда осуществить любую свою прихоть.
Снег хлопьями ложился на подоконник Жоана Дольгута, словно глазурь на несуществующий пирог. Обдавая все ледяным дыханием, пришло Рождество, а он так и не получил ответа на письма, которые неделю за неделей с благоговейным трепетом посылал Соледад Урданете.
Он изводил себя воспоминаниями об улыбках и поцелуях, взглядах и прикосновениях, перебирая одно за другим, то по порядку, то вразнобой, но как ни старался сберечь в памяти черты ее лица, они постепенно таяли в дымке. Только шаловливый ветерок, ласковый и по-летнему теплый, продолжал без устали овевать его лицо, будто осыпая поцелуями. Он знал, что Соледад навещает его с ветром... знал? Или грезил?.. Разве можно сказать наверняка? Сомнения одолевали его день и ночь. Когда они клялись друг другу в вечной любви, их глаза и губы не лгали, но капля за каплей пугающее молчание подтачивало его дух. Что, если она его больше не любит? Что, если расстояние притупило ее чувства? Что, если она познакомилась с кем-то на том огромном корабле? Что, если этот кто-то принадлежит к ее сословию и покорил ее изысканными манерами? Сомнения множились, подстегиваемые ядовитым голосом ревности.
Жоан чувствовал себя ходячим мертвецом среди немых подносов и тарелок. С тех пор как его любовь покинула Канны, он утратил ощущение жизни.
Война, казалось, разбудила душу даже в тех, у кого ее не было, бездушных и вовсе неодушевленных, даже у отеля «Карлтон» обнаружилась душа, и она тихо плакала. В ресторане увяли улыбки за столиками и тапер играл иначе, чем прежде. Музыка звучала, но не достигала слуха. Постояльцы вкушали каждую трапезу как поминальную — по легионам павших незнакомцев.
Первого сентября, десять дней спустя после проводов Соледад в порту, по радио объявили о начале войны. Город, готовивший свой первый кинофестиваль, счел необходимым его отменить. Билеты, афиши, радостное предвкушение — всему пришел конец со вторжением немецких войск в Польшу. Жизнь изменилась в считанные минуты. Жоан Дольгут, когда только мог, проводил выходные дни в доме своего старого друга, пекаря Пьера Делуара, в Кань-сюр-Мер, утешаясь пресным, но теплым хлебом. Он до сих пор напрасно ждал писем от отца; и, конечно, ни мадам Тету, ни месье Филипп не могли излечить страданий утраченной любви. Отцу он более не писал, только ждал. Правительство, захватившее власть в родной Барселоне, не заслуживало доверия. Тоска по Соледад подстегивала вдохновение: чем тяжелее было у него на душе, тем больше новых сонат ложилось на нотный стан. Каждое свое письмо в Колумбию он сопровождал партитурой собственного сочинения, чтобы она видела: его любовь, как никогда, жива в музыке, — и тешил себя надеждой, что, быть может, на уроках пения и сольфеджио она переложит в звук мелодии, рожденные его сердцем.
Все так же он ходил к морю, силой взгляда подчиняя себе волны. Глубина его отчаяния поднимала целые бури из морских глубин и из кружева пенных водоворотов сплетались нерукотворные сонаты, слышные ему одному.
Встреча с Соледад — самое прекрасное и самое страшное, что ему довелось пережить. Рождение и смерть одновременно. Через любовь он познал торжество жизни, через ее отсутствие — бездну небытия. Чтобы жить, ему довольно было знать, что она есть. Чтобы умереть от счастья — увидеть ее.
Однажды, когда сон, по обыкновению, сбежал от него на рассвете, в густом февральском тумане он услышал шум, который ни с чем бы не спутал: в порт прибыл океанский лайнер. Как был, без рубашки, он бегом бросился к причалу, не обращая внимания на снегопад. «Либерти» величественно приближался, словно корабль-призрак, с белым воздушным змеем, до сих пор свисающим с флагштока. И тут Жоана осенило. Мысль пришла, чистая и ясная, как навеянная вдохновением мелодия. Он сядет на корабль и отправится за ней. Нельзя ждать, пока он ее потеряет. Юноша вытряхнул все свои сбережения — их не хватало даже на билет третьего класса, но исстрадавшаяся душа жаждала действия. Не важно, как ехать, лишь бы ехать. Напрасно пытался месье Филипп разубедить его, распаленная мальчишеская фантазия уже рисовала долгожданную встречу. Месье Филипп пытался напугать его опасностями открытого моря и неведомой земли, но официант не слушал доводов умудренного годами друга, надежда кружила ему голову. Он отыщет Соледад, и пусть она скажет ему в лицо, почему не писала. Пусть сама, глядя ему в глаза, разорвет их священный обет, если ее молчание означает именно это. Или же, быть может, увидев его, она бросится в его объятия, чтобы никогда больше не расставаться. Потому что он уверен: ее объятия и поцелуи были непритворны. Он поговорит с ее отцом и с кем угодно еще, заставит всех понять, что им не жить друг без друга. А коли не поймут, он похитит ее. Сбежит со своей маленькой воздушной феей куда-нибудь в далекие края, чтобы запускать воздушных змеев и любить друг друга до скончания веков. Нельзя им тратить время в разлуке. И кто знает, быть может, в Новом Свете жизнь другая, милосерднее, проще. Быть может, когда-нибудь он вернется в Европу, в Барселону... Когда все успокоится, он поведет Соледад на свой любимый волнорез, будет гулять с ней по старым кварталам, познакомит с дорогим отцом, по которому столько лет невыразимо скучал. Быть может, Пау Казальс его примет. И он станет знаменитым пианистом, и его принцесса с отцом будет слушать его музыку, сидя в партере Дворца музыки... Да-да, все вместе, отец, супруга и дети, ведь у них родятся дети, и они с гордостью будут хлопать в ладоши, глядя, как папа исполняет сонаты, написанные в ссылке и мучительной разлуке с ненаглядной, в тяжелые годы, памятью о которых остались только партитуры да бессмертная любовь их родителей.