Страница 9 из 73
Нашим дирижером был Леоне Маджиера. Он приехал с администрацией на несколько дней раньше. Первый день сделали свободным, и я не репетировал, чтобы прийти в себя после перелета. Наверное, они думали, что я останусь в номере и буду отдыхать. Мне так и надо было поступить, но я был слишком возбужден и попросил повозить меня по Буэнос-Айресу, чтобы посмотреть достопримечательности. Это было большой ошибкой.
Город просто потряс меня: красивые старинные дома, самые широкие бульвары из всех, которые я когда-либо видел. Проезжая мимо здания театра, я почувствовал трепет от одного вида этой оперной святыни и сказал, что хотел бы осмотреть театр изнутри. Когда мы вошли в зрительный зал, на сцене шла репетиция. Его красота ошеломила меня. В полутьме светились только лампочки на пюпитрах музыкантов. Ложи и потолок выглядели в каком-то фантастическом цвете: все было желтое, золотое и голубое… Металлический противопожарный занавес был опущен. Леоне репетировал с оркестром первое действие. Кто-то шепнул мне, что за занавесом с другой стороны тоже идет репетиция — сценическая. Я не собирался появляться здесь до следующего дня, но кое-кто видел, как я подъехал к театру. Все, казалось, были удивлены, и в дверях толпились служащие театра.
Я не хотел мешать, быстро пошел и сел в первом ряду: хотелось насладиться красотой этого замечательного зала, да еще под музыку Пуччини. Оркестр играл. Вот зазвучала мелодия арий Рудольфа из первого акта. Кажется, я увлекся и… запел. Леоне вздрогнул, но когда обернулся и увидел меня, то улыбнулся и продолжал дирижировать.
Ганс Бун, который стоял в конце зала, потом рассказал мне, что, когда я начал петь, задние ряды быстро заполнились людьми. Он отметил, что акустика замечательная — как нам и говорили — и что такого прекрасного звучания знаменитой арии он никогда еще не слышал. Мне самому тоже понравилось. Когда я закончил петь, все бурно зааплодировали: оркестранты, костюмеры, рабочие сцены не просто аплодировали арии — они горячо приветствовали меня в Буэнос-Айресе.
Это настолько воодушевило меня, что я был готов репетировать прямо сейчас. Я попросил вызвать с репетиции, идущей за занавесом, Каллен Эспериан, нашу Мими. Она пришла, и мы допели первый акт с ее арией и нашим дуэтом. К этому моменту, казалось, в театре собрался весь Буэнос-Айрес, и, когда мы допели, нам устроили овацию.
Я пел «Богему» множество раз, но редко это трогало меня так, как импровизированная репетиция в театре «Колон». Когда я снимал фильм «Да, Джорджио», попробовали вставить в него подобную сцену, где я вхожу в зал «Метрополитэн-Опера» во время репетиции и начинаю петь. Но, как всегда, когда вы пытаетесь повторить то, что когда-то возникло спонтанно, само собой, все получается ненатурально.
К сожалению, пришлось расплатиться за это приятное волнение: на следующий день перед генеральной репетицией я проснулся в ужасном состоянии — простуда. Я суеверен и обычно не делаю больше того, что наметил ранее. И всякий раз, когда забываю об этом, я заболеваю. Ведь я не собирался осматривать город сразу же после долгого перелета или проводить полную репетицию с оркестром, а предполагал остаться в гостинице и отдыхать. И вот результат: нарушая свои же правила, я сам создаю себе неприятности.
Моя семья тогда уже прилетела из Италии, и Адуа стала меня лечить. Герберта еще не было в городе, и я позвонил Гансу Буну, просил его зайти ко мне в номер, чтобы сообщить неприятную новость. Он увидел меня с обмотанной полотенцами головой, с грелкой, с термометром во рту. Адуа стояла рядом и каждые пять минут прикладывала руку к моей голове.
— Видишь, Бунино, — сказал я. — Разболелся, как собака. У меня такой же грипп, как тогда в Зальцбурге. Тогда я выздоравливал четырнадцать дней. — Симптомы были те же: за долгие годы я стал специалистом по гриппу.
Ганс был ошеломлен. Он сказал:
— Лучано, но ведь пропадут все спектакли. Мы уезжаем через тринадцать дней. — Мы помолчали. Потом он сказал: — Ну что они могут сделать, если ты болен? Не убьют же они нас?
Он был уверен, что мой приезд взбудоражил вес город. Отмена моих выступлений была бы большой неприятностью. Это могло иметь почти международный резонанс. Я попросил его передать мою записную книжку.
Глядя на даты, я все просчитал и объяснил свой план Гансу. Генеральная репетиция должна была состояться на следующий вечер — это как бы полный спектакль, где в качестве гостей будут присутствовать все влиятельные покровители оперы. Следующий день был днем отдыха, премьера — через день. Я сказал Гансу, что если репетиция пройдет без публики и вместо меня на ней будет петь дублер, то в результате у меня будет полных два дня, даже почти три, чтобы поправиться.
В одном из спектаклей я не участвовал — вместо меня должен был петь дублер. Так вот в этом спектакле петь я буду, и на него придут все спонсоры, которые пропустили генеральную репетицию.
Это был выход. Администрация театра могла все это устроить, поменяв даты на билетах. У меня были свободны два дня перед премьерой, и я сделал все, чтобы поправиться. Выздороветь труднее, когда знаешь, что тебе надо это непременно сделать.
Ситуация осложнялась тем, что наше сопрано Каллен Эспериан заразилась от меня гриппом и тоже слегла. В день премьеры я чувствовал себя гораздо лучше, но еще не был уверен, что смогу петь. Сев в своем номере за фортепиано, попробовал голос — вроде бы он звучал хорошо. Позвонил Каллен, чтобы узнать, как она себя чувствует. Она ответила, что еще больна и вряд ли сможет петь. Я попросил ее прийти ко мне распеться и лишь, потом сказать, сможет ли она петь на премьере.
Каллен пришла, но выглядела плохо. Сидя за инструментом, я видел, что она еще больна, что с горлом у нее плохо, но в основном голос звучал.
— Вы можете петь сегодня, — сказал я. — Нет проблем.
Каллен удивилась, даже испугалась, но согласилась. Чуть позже очень расстроенные Ганс Бун и один из певцов пришли ко мне в номер. Они сказали, что находились за дверью и слышали, как Каллен распевалась.
— Звучит ужасно, — сказали они. — Ничего похожего на ее обычный голос. Ей нельзя петь вечером.
Постановка оперы — процесс чрезвычайно сложный. В него вовлечены сотни людей, и каждый делает свое дело. Но результаты их труда и настроение публики зависят от каких-то двух-трех нот, взятых солистами. Все, кто в той или иной мере связаны с оперой, знают это и поэтому они так озабочены этими несколькими нотами, как будто сами должны их пропеть. Группка главных исполнителей словно принадлежит всей труппе, и каждый переживает за тебя, как за себя самого.
Коллеги знали, насколько Каллен была больна последние несколько дней. Возможно, поэтому они услышали что-то не то в ее пении. Я тоже слышал, что что-то не так, но это можно устранить распеванием.
Мне нравился голос Каллен. Я следил за тем, как растет ее певческое мастерство, чувствовал, что знаю ее лучше других: ведь она была моей подопечной, потому что победила в моем филадельфийском конкурсе.
У меня была уверенность, что к вечеру Каллен будет чувствовать себя хорошо, но в себе я был менее уверен. Несколько раз в день я пел арию Неморино из «Любовного напитка», по которой мог судить о состоянии своего голоса. Знал, что, если могу исполнять эту арию, голос в порядке, слышу резонанс — знаю точно, в каком состоянии голос. Адуа говорит, что я пел эту арию раз двадцать.
Тем не менее в тот день я не был полностью уверен в себе. Когда наступило время ехать в театр, я еще не знал наверняка, смогу ли петь. Мне было известно, что эти сомнения заставляли близких страшно волноваться за меня, так же как и многих в театре. Обычно я стараюсь скрыть от них свои волнения и страхи. Но на этот раз мое состояние не было тайной: из-за замены певца во время генеральной репетиции все знали, что я болен.
К шести часам вечера я почувствовал себя лучше и поехал в театр. У меня было странное состояние: вроде бы ты не болен, но и не здоров. Мои попытки петь арию Неморино показали, что голос в порядке… для одной арии. Другое дело, смогу ли я спеть весь спектакль. Пока я надевал костюм и гримировался, ко мне в гримуборную зашел Ганс.