Страница 3 из 14
— Мне все известно. Затаились, с Вадимом снюхались. А зря! Кто есть Вадим? Простого он корня. Пусть рыбу ловит, землю пашет, как и отец его. И будет жить. А то, что мать его была из терема, про то забыть пора. Мы тоже внуки Гостомысла. И наша мать, и мать Вадима — сестры. Да, наша — младшая. Но зато наш отец — король. Ты знаешь, что это такое?
Володша ничего не отвечал. Кто много слушает, тот больше понимает. А Трувор продолжал:
— Поднимется Вадим, поймаем и убьем. А тебя, обещаю, не тронем. Я буду здесь сидеть, на острове. Стены поставлю, обживусь. Есть у тебя закон, ему и следуй. А мне — только плати.
— А сколько?
— Как договоримся. Я не жадный.
— Но у меня есть только меч да голова. А остальным владеет вече, — сказал Володша.
Рассмеялся Трувор на его слова и сказал:
— Я не с вечем, с тобой говорю. И потому тебе выбирать: меч или голова. Подумай, князь! Завтра я к тебе приеду и спрошу, что ты решил. Иди!
И князь ушел к себе. И приказал готовить стол.
— Какой? — спросили.
— Как на тризну.
— А много будет?
— Много.
Так оно и вышло. Назавтра прибыл Трувор. Открыли ему Верхние Ворота. Он вошел, с ним сорок лучших воинов, все при оружии, настороже. Князь встретил его у крыльца. Взошли, сели за стол. Володша повелел подать. Подали кашу, постную. И воду.
— Да что это?! — взъярился Трувор. — Я так ли тебя потчевал?
— Так то было у тебя, — сказал Володша. — Ты ж пировал. А у меня здесь тризна.
— А по кому это?
— Да по тебе! — И закричал князь: — Бей!
И побили их всех. А те, которые на острове остались, тоже не ушли. Их всех потом — и тех и этих — сложили и сожгли на Вражьем Острове. И корабли сожгли — все пять.
А осенью узнали, что на Белоозере убили Синеусого. Один лишь Рюрик и отбился, сжег по злобе Словенск, поставил Новый Град на Волхове и сел — опять же князем ильменским. Вадима разорвали лошадьми. А именитые словенские мужи все, как один, бежали, — кто в Полтеск, кто на Белоозеро, а кто и вниз, к полянам. Там, в Киеве, надежнее всего. Их князь Оскольд большую силу взял. Хазар отбил, с Царьграда дань собрал, хотел опять туда идти — ромеи запросили мира. Он снова дань затребовал — и получил. Насытился. «Теперь, — сказал, — пойду в варяги…»
Петух поет! Пора. Всеслав отбросил полушубок, сел. Посмотрел в красный угол…
Лампадка мигает! А ночью света не было. Но лик и теперь почти не виден. Черна доска. Глеб говорил — искусное письмо, из тех еще времен. Глеб это знает. Глебова — тем более. Глазастая! А все из–за нее…
Да что это?! Она–то здесь при чем? Она одна, быть может, только и осталась из тех, кто в среду по тебе загорюет.. >
А! Что теперь! Ноги спустил. Позвал:
— Игнат!
— Иду, иду. — Вошел Игнат.
— Готовы ли?
— Вот только что.
— Пусть ждут. Накрой на стол.
Ушел Игнат. Князь встал и как был, в одном исподнем, босиком, так и пошел по стертым, стылым половицам, встал на колени, не поднимая головы.
Почувствовал, слов–то нет! Язык словно присох. И голову поднять — еще страшней, чем ночью. Пресвятый Боже, что это со мной?! Лгала Она, безносая, я верую! И ведь не за себя Ее просил — за них за всех, за сыновей, за род. Мы ж не находники — исконные. От Буса счет ведем. И чтим Тебя. София кем построена? А вклады чьи? А что колокола снимают, так то… Все так живут. И был за то наказан. Потом свои отлил. Вон как звенят! Во благость всем. Дай мне еще семь дней. Мир заключу, уделы поделю…
Поднял глаза. Рубаху распахнул.
Вот видишь?! Есть только крест, а то я Ей отдал. Зачем мне то? Теперь я, как и все, лишь под Тобой хожу. И верую. И… помоги, пресвятый Боже, укрепи! Прошу Тебя! Прошу Тебя! Прошу Тебя!
И в половицу лбом. Как Мономах — он, говорят, как пение услышит…
Да что это?! Не путай! Вот святый крест! Вот крест!
Еще раз осенил себя крестным знамением. Встал. Смирил взор. И лик вроде улыбнулся, грустно, чуть заметно. А может быть, и нет, лишь показалось. Лик — черен, ничего не видно, письмо еще из тех времен. Да и привезено, купец говорил, оттуда.
…А перед тем как ты пошел снимать колокола, Волхов, говорят, четыре дня тек вспять. Знамение! А недавно Волынь трясло. И Киев. На Десятинной крест чуть устоял. Робеет брат твой Святополк, Великий князь, ибо почуял недоброе. Великий! Тьфу!..
Игнат гремит, собрал уже на стол. Значит, пора идти. Всеслав накинул свиту, натянул порты, подпоясался, обулся в стоптанные валяные чуни. А разве прежде ты б в таком обличил пошел?
А и пошел! Пришел, сел во главе стола. Уха, налимья печень.
— Тот самый? — спросил князь.
— Тот, да, — мрачно кивнул Игнат. — От Дедушки…
— Иди.
Игнат ушел. Налим — от Дедушки. А хороша уха! Горячая, с наваром… А Глебова не ест! Другие все боятся и молчат, хоть давятся. А эта сразу отказалась, сказала:
— Грех это. Нельзя. Сом, налим, раки — суть грязные твари. Можно беду накликать.
— А какую?
Смутилась, не ответила. Глеб, видно, в бок толкнул.
— Ну так какую, дочь моя?
Смолчала, глаз не подняла. Ты ведь мог сказать. Только зачем? Ну, верят они в это — и пусть верят. Им, молодым, так легче жить. И молодым и старым — всем легко, кто по обычаю живет и старины не нарушает, не вводит новины, не то что ты, Всеслав… Вот оттого–то и сидишь в гриднице один, волк–одинец, так и помрешь — один. А в Киеве, Чернигове, Переяславле — да где ты ни возьми, — везде иначе. Где князь, там и гридьба, дружина. Все за одним столом. Все чин по чину. И, говорят, в этом княжья–то сила и есть. Может быть. А ты — изгой. И меченый с рождения. Да и осталось тебе жить не много.
Отбросил ложку, встал. Снова сел. Есть больше не хотелось. Широкий стол, просторный, длинный. Сват приезжал, здесь Глеба и обговорили. Сват сильно захмелел, стал наговаривать на Мономаха, на Василька…
Вошел Игнат, встал у двери. Всеслав гневно спросил:
— Чего тебе? Как смел?!
— Гонец явился.
— Чей?
— Ярослава, Ярополчича.
Князь тяжело вздохнул. Вот, Ярослав! Вот только об отце его, Ярополке, о свате, вспоминал. Опять вздохнул, долго молчал, потом сказал–таки:
— Зови.
Ушел Игнат.
…Когда убили свата, ты свое слово, князь, сдержал, взял его дочь за Глеба. Зима тогда была, лютый мороз. А сыновей его взял на воспитание их дядя Святополк. Ну, младший, Вячеслав, молчу о нем. А старший–то, Ярослав… Брат и сестра похожи, такие же глазастые, лобастые. И молчуны. Вот Ярослав, он десять лет жил в Киеве, имел подворье на Подоле, держал село Курбатово. Великий дядя Святополк звал и в пиры его, и в походы. А волостей не то что не давал, не обещал даже. И Ярослав не просил. Тогда Великий решил его женить, нашел богатую невесту. Ярослав опять ни слова. А ведь знал: как женишься на черной, так сразу кровь испортишь, и сыновья твои уже не князья — княжата, и никогда князьями им не стать. Недаром Трувор о Вадиме говорил: «Пусть рыбу ловит, землю пашет…» А Ярослав молчал! И только когда Великий приказал, чтоб завтра ехали на смотрины, Ярослав исчез! Его искали, не нашли. Он после объявился сам, в Берестье. Посадника прогнал, сам сел. Великий звал его, советовал одуматься. А Ярослав прогнал гонцов, велел, чтоб дяде передали:
— Здесь мой удел. Городня — тоже мой, там брата Вячеслава посажу. А силы соберу, так все отцовское возьму, ибо Волынь — моя!
Вот так–то: сидел, сидел… А нынче попробуй поперечь ему! Прав Ярослав: Волынь — отцова вотчина. И более того, когда бы свата не убили, так он бы и на Киев венчан был. Он, а не Святополк!
Шаги! Князь поднял голову… Угрим! Вот кто пришел гонцом! Ну, Ярослав, совсем плохи твои дела. А сдал Угрим, ох сдал! Глаза ввалились, серый весь. Вот каково оно от сытых–то хлебов на волю бегать! Ох–х, за грехи мои…
Угрим отдал поклон и замер, ждет.
— Садись, Угрим. Поешь, небось проголодался.
— Весть у меня. Преспешная!
— Ешь, ешь. Весть никуда не денется.
Угрим вздохнул, прошел и сел напротив. Взял ложку, принялся хлебать. Потом, словно обжегшись, спохватился. Всеслав сказал: