Страница 47 из 113
— Пусть теперь пехота воюет, — говорил Шубин, стремглав уходя от причалов в море. — А у меня пауза! Я свои тридцать два такта не играю.
Шутливое выражение это, как и многие другие шубинские выражения, часто с улыбкой повторяли на флоте. Известно, что связано оно с теми давними временами, когда Шубин-курсант участвовал в училищном оркестре. Он играл на контрабасе, впрочем, больше помалкивал, чем играл, вступая, по его словам, только в самые ответственные моменты!
Однако был случай — в начале войны, когда Шубину пришлось сыграть «свои тридцать два такта».
Он высаживал разведчиков в районе Нарвы. Было это поздней осенью, свирепый накат не позволял подойти вплотную к берегу.
Что делать? Разведчикам предстояло пройти много километров по болотам во вражеском тылу. Сушиться, понятно, негде. А обогреваться — так разве что огнем противника!
«Порох держать сухим!» Кромвель, что ли, сказал это своим солдатам, которые собирались форсировать реку?
Подумаешь: река! Заставить бы этого Кромвеля высаживать десант на взморье в сильный накат!
Порох порохом, но нельзя же забывать про обувь и одежду. Их тоже надо сохранить сухими!
Пришлось дополнить Кромвеля, Шубин не стал произносить афоризмы с оглядкой на историков. Он просто отдал команду, и все! Приказал своим матросам прыгнуть за борт и взять разведчиков «на закорки».
По счастью, фашисты понадеялись на штормовое море и свирепый накат, — в общем, прохлопали наш десант, — и вереница «грузчиков», шагая по пояс в воде, потянулась к темному берегу…
В Ригулди не понадобились столь решительные действия.
Через некоторое время Шубин вернулся к причалам, чтобы эвакуировать раненых. К полудню сопротивление фашистов на берегу было окончательно сломлено. Берег стал нашим.
С несколькими матросами Шубин пошел взглянуть на концлагерь, находившийся поблизости от Ригулди. О нем слышал давно, еще на Лавенсари.
Ветер к утру переменился и дул с берега. Откуда-то из коричневых зарослей наносило желтый удушливый дым. Завихряясь вокруг прибрежных сосен, он медленно сползал к белой кайме прибоя.
Моряки, по щиколотку в дыму, прошли лесок и, выйдя на опушку, увидели лагерь для военнопленных.
Три ряда колючей проволоки были порваны, скручены в клубки. На стенах невысоких бараков белели каллиграфически исполненные надписи, а под ними валялись груды черной одежды — трупы выглядят всегда, как груды одежды. Рядом с эсэсовцами, оскалив пасти, лежали мертвые овчарки.
Странно, что в центре лагеря, между бараками, высились штабеля, как на дровяном складе.
Присмотревшись, Шубин понял, что это не дрова, а мертвые люди, приготовленные к сожжению!
Трупы лежали не вповалку, но аккуратными рядами: дрова, поперек дров трупы, снова дрова, и так несколько слоев.
Из-под поленьев торчали бескровные руки со скрюченными пальцами и ноги, прямые, как жерди, в спадающих носках.
С наветренной стороны трупы обгорели. На краю площадки штабелей уже не было. Вместо них темнели кучи пепла, над которыми вились огоньки.
Так вот откуда этот тошнотворно-удушливый запах!
Шубин мельком взглянул на сопровождавших его матросов. У Дронина дрожала челюсть. Степаков грозно поигрывал желваками, а Шурка, вытянув худую шею, удивленно таращил глаза.
— Отвернись, сынок! — сказал Шубин, ласково беря его за плечи. — Нехорошо тебе на это смотреть!
За спиной послышалась дробь чечетки.
Что это? Какой безумец отплясывает чечетку на пожарище, среди мертвых?
А! Это уцелевшие узники концлагеря!.. Проходя мимо, они стучат деревянными-подошвами своих башмаков. Да! Похоже на чечетку, только замедленную, монотонную.
Люди никак не могут освоиться с сознанием того, что они избегли казни и свободны. Неумело, нерешительно улыбаются, подходят к русским солдатам, обнимают, пытаются как-то выразить свою благодарность. Высокие, взволнованные голоса их как щебет птиц, выпущенных на волю…
И вдруг в непонятном многоязычном щебете раздалось знакомое слово «сэйлор»[25].
Расталкивая толпу, к морякам пробился какой-то человек. У него было серое, будто запыленное лицо, пепельно-серая стриженая голова и сросшиеся на переносице черные брови.
— Ай эм морьяк! — выкрикнул он, путая английские и русские слова. — Ю энд ай ар сэйлорз, кэмрад, тоувариш![26]
Он торопливо распахнул, вернее, разодрал на груди куртку. Под ней мелькнуло что-то полосатое. А, лохмотья тельняшки!
— Ю энд ай, — пробормотал он и, поникнув, обхватил Дронина и Степакова за плечи. Из горла его вырвалось рыдание.
— Ну, ну, папаша! — успокоительно сказал Степаков, придерживая старика за костлявую спину. Дронин обернулся к Шубину.
— Душу свою перед нами открыл, товарищ гвардии капитан-лейтенант! — растроганно пояснил он. — Высказывает: свой, мол, я, тоже флотский!
Старик заговорил. Он очень хотел, чтобы его поняли, делал много жестов, как глухонемой. Моряки поощрительно кивали, Дронин даже шевелил губами, словно бы вторя ему. Но дальше этого не пошло.
— Частит потому что! — Огорченно замигав, Дронин отступил на шаг.
Но одно слово удалось понять. Это была фамилия. Где-то Шубин уже слышал ее. Олафсон, Олафсон…
— Это вы — Олафсон?
— Ноу, ноу! — Старик отрицательно замотал головой. Он показал на желтый дым, который, сбиваясь в кольца, стлался над землей, и повторил: «Олафсон». Что это должно значить?
Дронин опять засуетился, но Шубин отстранил его:
— Стоп! Не вышло у тебя на пальцах. Школу глухонемых открыл! Попробуем с другого конца. Шпрехен зи дойч, камерад, геноссе?
— О, иес! Ия! Натюрлих!
Он быстро заговорил по-немецки, иногда сбиваясь опять на английский, второпях вставляя еще какие-то слова, не то испанские, не то португальские. Но Шубин, в общем, «приладился», постепенно стал схватывать суть.
Старика звали Нэйл, Джек Нэйл. Он был англичанин, судовой механик.
— Говорит: массовые расстрелы начались вчера вечером, — сказал Шубин. — Гитлеровцы не успели или не захотели эвакуировать лагерь. Людей выстроили в очередь. У каждого было под мышкой два полена. Их аккуратно укладывали поперек трупов. Потом укладчики сами ложились ничком на принесенные с собой дрова и ждали пули в затылок. Так вырастали эти штабеля! Бр-р! Даже слушать жутко. — Шубин перевел дыхание. — Он вот еще чего говорит: раненые стонали, корчились на поленьях, а факельщики уже принимались обливать их бензином, чтобы лучше горели! До Нэйла очередь не дошла. Выручил наш десант. Но Олафсона, говорит он, убили еще раньше, на земляных работах. Это был лоцман, его друг. Вернее, друг всего лагеря…
Нэйл остановился у одного из бараков.
Несколько бывших военнопленных разбирали стену, уже занявшуюся огнем. Движения их были вялы, замедленны, как в тягостном сне.
— Олафсон жил в этом бараке, — сказал Нэйл. — Его и моя койки стояли рядом. В позапрошлую ночь, уже больной, зная, что ему не миновать расправы, он рассказал мне о «Летучем Голландце»…
Шубин вздрогнул. Как! Не ослышался ли он? Да, конечно, ослышался. Думает постоянно о своем «Летучем», вот тот и чудится ему везде.
— «Голландец»? — осторожно переспросил Шубин. — Вы, кажется, сказали… «Летучий Голландец»?
— Йа! «Дер флигенде Холлендер»! — Для верности Нэйл повторил по-английски: — «Флаинг Дачмен»!
Но Шубин не верил, боялся верить. Он со злостью одернул себя. Не бывает, не может быть подобных совпадений! Речь, конечно, идет о легендарном капитане, о том упрямце, который разругался со стихиями у мыса Горн.
— Такая особая немецкая подводная лодка-рейдер, — продолжал Нэйл, сосредоточенно глядя на перебегающие по стене быстрые огоньки. — Ее прозвище — «Летучий Голландец». Она делает очень нехорошие дела. Разжигает войну! Вдобавок совершает это втайне, за спиной воюющих стран…
25
моряк (англ.)
26
Я моряк! Ты и я — моряки, товарищи! (англ.)