Страница 6 из 9
А что касается Лимонова, то он, вообще говоря, открылся для меня с новой стороны во время юбилейного вечера памяти Семенова (10 октября 2011 года) в ЦДЛ. Хотя его там не было. Но был там Саша Плешков-младший, сын убитого семеновского зама. И он, когда сели мы в «Арт-кафе» помянуть усопших, рассказал, что после смерти отца на него вышел Эдуард и предложил осиротевшему парню (Саше тогда было всего 19) стать его литературным агентом в России. То есть фактически расписался в готовности оказать финансовую помощь. Сказал, что объяснит подробно, что да как, научит и покажет. Саша тогда этого не понял и отказался. Но потом, post factum оценил лимоновскую оферту.
В списках не значится
Лимонов дебютировал на страницах «Нового Взгляда» в жанре, который стал популярен у его последователей (и у жен № 2 и № 3, и у Славы Могутина), — ИНТЕРВЬЮ С САМИМ СОБОЙ. Подписано было: «сентябрь 1993 года, Париж — Москва».
Воспроизвожу не по рукописи, а по варианту, опубликованному в «Новом Взгляде».
«Первым, кажется, жанр самоинтервью употребил Дидро (1713–1784), французский философ-энциклопедист. Я обращаюсь к этому жанру, когда мне хочется ответить на мои собственные вопросы, а мне их никто не задает, не догадывается. Или когда нужно врезать моим врагам. Раз в год, но больно.
— В тебе сомневаются, тебя оспаривают, тебя высмеивают, тебя ненавидит интеллигенция. Ты об этом знаешь? Как ты к этому относишься?
— Находиться под надзором, жить круглый год, двадцать четыре часа в сутки под въедливым взором неприятеля есть вторая профессия всякого известного человека.
Звезды, плывущие с общим потоком интеллигентного стада, разумеется, не избегают внимания, но их держат за своих, потому внимание к ним всегда доброжелательно. (Вообще же доброжелательность — чувство слабее ненависти.)
Вот, скажем, хитрые Ростропович и Солженицын.
Первый всегда с комфортом жил. Не сидел, не нуждался, выучился на деньги советской власти, потом фыркал на нее, фрондировал, умно приютил, когда нужно было, у себя Солженицына и тотчас после этого с комфортом отбыл со всей семьей на Запад. Где его, только что приютившего Солженицына, встретили с восторгом. Ростропович всегда на стороне сильных. Его вместе с Барышниковым и еще с кучкой эмигрантов-коллаборантов принимал у себя Рональд Рейган. Когда нужно было, немедленно появился под Берлинской стеной с виолончелью, сыграл восторженно похоронный марш миру и покою в Европе. 21 августа 91-го года, движимый сильным инстинктом приспособленчества, прилетел к Белому дому, на сей раз российскому. Ростропович — неумный, но изворотливый большой музыкант. Ему везде хорошо. И с Рейганом, и с Ельциным, и с Еленой Боннэр. Бывают такие счастливо устроенные звезды мировой величины, которые умеют ходить только в ногу со всеми.
Александр Исаевич — тот мрачнее дядя. Самое сильное обвинение Солженицыну исходит от него самого: „Бодался теленок с дубом“ — отличный портрет комбинатора и манипулятора. Солженицын умело использовал свое несчастье: относительно небольшой срок отсидки, сделал из него начальный капитал, с которого он собирает жирные проценты уже сорок лет. Разобидевшись на советскую власть, не давшую ему Ленинской премии в 1964 году за „Один день Ивана Денисовича“ (Хрущев, разрешивший самолично печатать „День“, дал бы, но Хрущева убрал Брежнев), Солженицын — человек сильный и мстительный — затаил обиду. (Интересно сравнить его судьбу с судьбой другого писателя лагерной темы — Варлама Шаламова, тот был куда талантливее, но не изворотливый и не мстительный.) Опубликовав „Архипелаг ГУЛАГ“, Солженицын вызвал ненависть всего мира к нам, русским. И дал тем самым на десятилетия вперед карты в руки (доводы, доказательства) врагам и коммунизма, и России. Сторонник русского национального феодализма, он выступил как враг Российской империи.
В том, что у нас теперь нет могучего государства, а есть рассыпающаяся Российская Федерация, есть его доля вины, и крупная доля. Уехал на Запад с чадами и домочадцами. Жена позднее даже мебель из России вывезла в Вермонт. Теперь возвращается из одного красивейшего поместья и вовсе в заповедные места: прямиком на берег Москвы-реки. „Ждет (цитирую по статье В. Федоровского в журнале „Валер Актюэль“ за 9 августа 1993 года) лишь окончания работ в великолепной даче, которую русское правительство отдало в его пользование. Солженицыны займут виллу, расположенную в березовом лесу, о подобной могли мечтать только высшие сановники коммунистического режима. Лазарь Каганович, зловещий исполнитель самых низких поручений Сталина, занимал дачу в этом же районе“. Интересно, он понимает, что, принимая подобный дар, уже помещает себя в определенный политический лагерь? Или мания величия застилает ему очи и он считает, что все сойдет Солженицыну? Очень неприятный тип, между прочим. Навредил нашему государству больше, чем все сионские мудрецы, вместе взятые. А ведь русский.
— Ты отвлекся. Я тебя спросил о том, как ты относишься к тому, что тебя высмеивают, оспаривают и ненавидят.
— Насмешка — это не враждебность. Это недоумение, непонимание. Насмешка обращается обыкновенно на объект, который непривычен, непонятен.
Вот пример: Жириновский. Прессе был смешон грозящий кавказцам высылкой, а прибалтам — радиоактивными отходами Владимир Вольфович. Хотя, если бы Владимир Вольфович поимел власть привести свои угрозы в исполнение, было бы вовсе не до шуток. Сегодня, когда он таки стал смешным, потому что не осуществил угроз, опозорился, пустой болтун, кончивший собачкой у сапога Ельцина, над ним не смеются. Ты заметил! Потому что его поняли, он вошел в сферу нормального, понятного. Хотя именно сейчас он смешон: неудачливый политик, на трибуне на фоне Ельцина, довольно взирающего на Владимира Вольфовича как на блудного сына, возвратившегося к отцу. Ельцин, подперев лицо кулаком, слушает, как Владимир Вольфович убеждает граждан принять его, ельцинскую, Конституцию: „Конституция как ГАИ на дорогах, никто гаишников не любит, однако они нужны. Так и Конституция“. Обхохочешься!
Насмешки меня не пугают — это хороший знак. Высшая форма насмешки — анекдот. Найдите мне политического деятеля, который не хотел бы, чтобы о нем ходили анекдоты. Дело в том, что я стал фигурой первого плана, одним из основных актеров на культурной и политической сцене России, стал интеллектуальной силой. Мои мнения и приговоры ценны, они замечаются, с ними считаются, даже если для того, чтобы высмеять или атаковать с крайней ненавистью. (Когда я молчу, меня просят высказаться!)
Ненависти, впрочем, на меня изливается много больше, чем насмешек. Так как коллеги-интеллектуалы — профессионалы пера, потому они свою ненависть имеют возможность выплеснуть читателю.
Только за последние несколько месяцев урожай ненависти велик. В „Московских новостях“, № 7, писатель Александр Кабаков в своей фантазии „Вид на площадь“ расправляется со мной руками и ногами персонажей: „ближайший солдат ударил его носком ботинка в голень под колено“; „Саидов. прямой ладонью ткнул писателя сзади в почки.“.
В „Литгазете“, № 16, писатель Виктор Астафьев требует судить меня: „Почему же не судят разнузданных воинствующих молодчиков — Зюганова, Проханова. да и Эдичку Лимонова тоже? Ах, он — „не наш“! Он забугорный гражданин и приехал бороться за свободу на русских просторах? И судить его не можно?! За горсть колосьев, за ведро мерзлых картошек судили, гноили в лагерях русских баб и детей, а тут, видите ли, снизошла к нам стыдливая демократия!“
(Демагог Астафьев ошибается, у меня паспорт СССР, как и у него.)
Словно сговорившись с „Литгазетой“, „Русская мысль“ публикует в тот же день произведение Георгия Владимова „По ком не звонит колокол“, сочащееся ненавистью ко мне, плохо упрятанной в насмешку. „В кого же вы их (пули) садите, месье? В артиллерийскую позицию или в крестьянский двор?“ — морализирует Владимов по поводу сцены в моем репортаже из Боснии, где я стреляю из пулемета. Другой нервный моралист, Виталий Коротич, в „Новом Взгляде“ пишет из Америки: „Лимонов призывает гильотинировать Горбачева. Попробовал бы кто-нибудь в Америке вякнуть, что хочет ухлопать президента! Уже несколько таких сидит — и надолго“. Им так хочется, чтоб меня посадили, бедным!