Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 30 из 49

Кроме того, моя очаровательная сожительница страшно комплексовала в присутствии этих высших представителей человеческой расы, к которым я таскал ее и чей изысканный клекот действовал на нее завораживающе. Мы прозвали ее «Немой», потому что она не смела вступать в наши беседы и сидела, безмолвная и напряженная, на своем стуле. Мы всегда помешали ее на краю стола, ближе к кухне, в стороне от всех, поскольку ей нечего было сказать. И неизменно находилась добрая душа, ставившая ей в упрек робость, отчего она еще глубже погружалась в молчание. Ибо Ребекка могла, конечно, породить во мне безумную ревность, могла раздавить меня своими весенними двадцатью годами, но ей всегда недоставало этой старой доброй буржуазной культуры, этого мечтательного детства в больших, слегка обветшавших особняках. Ее единственным загородным поместьем был двор многоквартирного муниципального дома, единственным детским воспоминанием — кускус в пятницу вечером, единственным наставником — телевизор. Она терялась, бедняжка: силилась быть на высоте, но новизна ее познаний шибала в нос, это были сведения шаткие, поспешно усвоенные. Тщетно подражала она великосветским манерам — ей никогда не суждено было обрести непринужденность буржуазных деток, которым с младенчества внушают, что они имеют право на существование. И даже на еврейскую солидарность она не могла рассчитывать: мои друзья-ашкенази презирали ее за принадлежность к сефардам и пролетариату, ибо богатство и воспитание значили для них куда больше, чем национальные связи.

Итак, мне вполне удалось это чудо — сделать Ребекку уродливой, преждевременно ее состарить.

— Какая ты отвратная, как мог я вообще тебя заметить, мне стыдно с тобой показываться, ты уродливая и прыщавая, потому что ты от природы тупая.

Ребекка отвечала мне мягко:

— Каждое пятно на моем лице — след твоей злобной выходки. Если ты хочешь, чтобы я вновь стала красивой, как прежде, прекрати унижать меня.

Недуг прогрессировал ошеломляющим образом: за несколько недель моя юная подруга собрала все мыслимые психосоматические болезни и превратилась в энциклопедию симптомов. Она страдала от анорексии, мигрени, желудочных и почечных расстройств, тахикардии, колита. Теперь почти после каждого приема пищи ее рвало и скрючивало от боли. Она худела, слабела, теряла волосы, черные круги под глазами выедали ей щеки. И у нее остался только один союзник — сигареты, которых она выкуривала немереное количество, вплоть до трех пачек в дни сильного напряжения. От этого появился ужасный запах изо рта, и по ночам я требовал, чтобы она спала отвернувшись, прикрыв губы газовым шарфиком. Впрочем, горести и желудочные колики не давали ей сомкнуть глаз. Я слышал, как она вздыхает, стонет, и недомогание ее делало более сладким мой собственный сон. Изнуренная долгими бессонными ночами, она постоянно болела, подцепляя все витающие вокруг микробы. Я был ее врачом и забавлялся тем, что мухлевал с рецептами, выписывая неподходящие или опасные препараты: например, я посоветовал ей принимать аспирин, чтобы задержать развитие начинающейся язвы, хотя это лекарство разъедает слизистую оболочку желудка; когда боли усилились, один болтливый аптекарь в случайном разговоре раскрыл мой трюк. Но она смирилась с этим и продолжала пользоваться моими услугами.

Существует благородная манера любить другого человека со всеми его слабостями, но есть также мелочный способ вредить ему, выпячивая малейшие промахи. Именно так я внушил Ребекке сомнение в собственных возможностях, ставя перед ней зеркало ее неудавшейся жизни. Подозрение принялось, словно прививка, и я заставил ее поверить, что она ничего не добьется, невзирая на свой юный возраст. Уже в начале нашей связи я обнаружил культурные и лингвистические лакуны (она даже не сдала экзамен на баккалавра); вместо того чтобы помочь ей ликвидировать эти пробелы, я без конца приводил их в пример как приговор судьбы. Из страха, что я подниму ее на смех, когда она, к примеру, говорила по-английски или вступала в «интеллектуальную» дискуссию, у нее возникал ступор, в ней укоренялась мысль о собственной неполноценности. Я так часто именовал ее невежественной бестолочью, что она навсегда оцепенела и утратила способность двигаться вперед. И, ощущая себя неуклюжей при таких недостатках, словно в скверно сшитой одежде, она топталась в одних и тех же рытвинах. А я их еще больше углублял под предлогом развития ее невостребованных талантов, ибо целью моей политики было породить чувство вины, от которого я будто бы хотел ее избавить.





Эту умную живую девушку я превратил, посредством перетряхивания ее внутренностей, в совершенно запуганное существо, в дрожащего карлика.

— Ты не имеешь права так меня судить, постоянно вскрывать мою утробу, — говорила она мне, — это достойно шпика, а не возлюбленного.

Но то был протест ради проформы. Что вы хотите? Она была счастлива тем, что входит в опись моего имущества. С ее точки зрения, я вращался в некой высшей сфере, совпадавшей с жизнью, тогда как она исполняла функции второстепенные и прозябала на нижних этажах существования, получая лишь бледный отсвет сверху. Она соизмеряла свою бессвязность с моей гордостью, свою слабость с моим благоденствием. Женщина, парикмахерша, дочь бедняков: эти три унизительных состояния не выдерживали сравнения с моим статусом блестящего, богатого, образованного мужчины. Она полностью прониклась моими сентенциями: я провозгласил ее невежественной дурой и покорной бездарностью — и она ухватилась за эти властные декларации как за открытую ею самой истину.

Отныне моей ярости уже не нужны были поводы, чтобы разбушеваться, моей злобе — резоны, которые могли бы смягчить ее. Больше всего меня бесило в Ребекке то, что я называл «направлением сливного бачка», этот вид побитой собаки, когда она, дрожащая и хлюпающая носом, завершала каждую фразу плачущим всхлипом, желая полнее выразить свою боль. Страдалица гримасничала, пыталась устыдить меня слегка увлажнившимися глазами, горькой складкой у рта. Я не позволял себе растрогаться этой мукой, которая лишь усиливала мое презрение к ней. Исхлестанный слезами, раздражавшими меня сверх меры, я гневно встряхивал ее, едва заметив подступающие рыдания, осыпал ударами, бил по щекам тыльной стороной ладони, требовал ответить пощечиной на пощечину. Поскольку она не смела, я продолжал молотить ее кулаками, пока все тело не покрывалось синяками. Она оседала на пол со сдавленным криком и оставалась лежать без движения. Ухватив за волосы, я заставлял ее поднять голову и видел во взгляде абсолютную покорность. Эта сумасшедшая охотно дала бы убить себя ради удовольствия погубить меня вместе с собой. Рабство ее принимало масштабы тем более устрашающие, что она принимала его добровольно.

Эту женщину, которая меня любила, эту женщину, которая любила меня больше, чем кто-либо, я терзал, как некогда терзал людей, которые сближались со мной, чтобы наказать их за нежное отношение ко мне. Другие уходили вовремя, тогда как Ребекка, оставаясь, соглашалась на собственное уничтожение. Ее слепая покорность убеждала меня, что она родилась жертвой. Я лицемерно увещевал ее проявить достоинство, клеймил за отсутствие гордости и самолюбия. Но сам упорствовал в своем отвратительном поведении. Ничего показного: ежедневное, постоянное давление с одной целью — чтобы она почувствовала себя виновной, говорит ли или молчит, ходит или спит, чтобы я стал судьей, который ведет против нее вечный процесс. Не думайте, что я свирепствовал двадцать четыре часа в сутки. Я чередовал, согласно превосходнейшим правилам казуистики, моменты доброты с приступами жестокости. Я выжидал, пока Ребекка достигнет неких вершин расслабленности и надежды, чтобы больнее обломать ее, наслаждаясь этими перепадами, которые расшатывают нервы и убивают лучше, чем любая сцена с гневными воинственными выкриками. Она становилась игрушкой, которую я разбирал на части, крабом, у которого вырывал одну за другой клешни, чтобы посмотреть, как он устроен. И что может быть слаще, чем ранить уже кровоточащую душу?