Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 27 из 49

Когда мы шли по улице, я, будучи выше ее на голову, всегда шел широким шагом, как если бы торопился сбежать от нее. Она задыхалась, чтобы поспеть за мной, догнать меня.

— Эй, Коротконожка, — кричал я ей, — топай быстрее! Экая ты коротышка!

Что до наших эротических излишеств, я их теперь обличал как свидетельство полной замкнутости в семейной скорлупе. Прошлогодняя пакостная близость, говорил я Ребекке, возникла только из нашего страха перед внешним миром. Мы играли с экскрементами, чтобы надежнее отгородиться от него, находить удовлетворение в самих себе. Любовь к заточению мы довели до последней крайности. Что остается делать вдвоем, как не обнюхивать друг друга, тупо ржать над пуканьем, жить в одном ритме со своей жалкой органикой. Вот к чему приводит семейный эротизм — к обожанию дерьма из страха перед простором.

Я уже понял, что Ребекке предстоит войти в разряд моих бывших пассий, выдохшихся страстей, замшелой близости, старых согбенных утех, неотличимых друг от друга. Память моя нежно баюкала лишь мимолетные интрижки, сверкающие блеском своей краткости. Но отношения более длительные, разрушенные злобой и хамством, заслуживали только забвения, благословенной амнезии.

Кроме того, к общим разочарованиям нормальной любовной жизни добавляется еще одно, универсальное и непоправимое, — невозможность нравиться всем. Каким бы красивым, умным, неотразимым вы себя ни считали, всегда найдется женщина, которая возненавидит ваш талант, ваш успех и предпочтет вам других, не столь удачливых; если же вы несчастны и вам не везет, она поставит вам в вину это уродство, этот провал. Нравиться — понятие негативное, кому-то я нравлюсь, но большинство ко мне равнодушно. Душераздирающий опыт — знать, что немногие вас обожают или ненавидят, а всем прочим вы безразличны. Это безглазое племя умаляет самые прекрасные ваши победы. Такую, как Ребекка: мы с ней уже давно знакомы — способен ли я обольстить кого-нибудь еще? Сколько ни говори о нас хорошо, ничего нового мы не узнаем, поэтому нам всегда нужны иные подтверждения, иные и вечно шаткие доказательства. Быть первым в сердце мужчины или женщины — смехотворный выигрыш. Король ли я, будучи твоим королем? Вам сдана плохая карта: привязанность другого существа вселяет тревогу сразу по двум причинам — сначала вы удивляетесь, почему все остальные не любят вас столь же пылко; затем начинаете подозревать обожающую вас женщину в какой-то слабости. Раз она меня любит, значит, у нее нет выхода: кто мог бы превозносить такую недостойную личность, как я, кроме человека еще более жалкого, который поэтому и цепляется за ничтожество, подобное мне? В сущности, именно нежность Ребекки, отнюдь не повышая ее ценности в моих глазах, заставляла меня искать любви новых женщин — и так до бесконечности.

Раньше я полагал, что в этой тунисской еврейке сочетались браком Северная Африка и земля Сиона. Но ее иудаизм был ничем — ни наследием, ни верностью духовной родине. Теперь она казалась мне столь же уязвимой и жалкой, как я: одним словом, стопроцентной француженкой. Я запер ее в гетто исключительности и постоянно сравнивал с идеалом, чтобы наглядно продемонстрировать, как ей далеко до него. В моих глазах она узурпировала титул, на который не имела никакого права: принадлежность к избранному народу. На это она гневно отвечала:

— Ты так любишь евреев в целом, что не способен любить одну еврейку. Я отвергаю твою привязанность к дому Израиля, это всего лишь предлог, чтобы издеваться надо мной. Твой отец был антисемитом из ненависти, а ты из любви: для него еврейства было слишком много, а для тебя недостаточно. Я заявляю свои права на двойственную идентичность, я заявляю свои права на сложность.

Она была права, конечно! Я принадлежал к тем христианам, которые обожествили иудаизм, дабы искупить возмутительное прошлое, и дошли до того, что стали обвинять в предательстве любого еврея, не соответствующего их строгим критериям. Требуя от каждого иудея демонстрировать свое отличие, словно некий фетиш, мы оказались такими же сектантами, как наши отцы, которые в свое время требовали от них скрывать это. Но тогда я, в своем ослеплении гоя, эти аргументы не воспринимал.

Одно и только одно обстоятельство огорчало меня: бросить ее означало обрадовать родителей. Они увидели бы победу доброго французского здравого смысла в том, что сам я считал крахом семейной системы. Мой отец тогда производил генеалогические изыскания о нашей семье и случайно обнаружил, что в середине XIX века один из наших предков женился в Экс-ла-Шапель на некой Эстер Розенталь, польской еврейке, от которой у него было четверо детей — и младший из них оказался не кем иным, как его собственным прадедушкой по прямой линии. Эта капля семитской крови в нашей арийской династии проникла ему в мозг: он перенес инсульт, оказавшийся роковым. Я помню его последние слова в палате реанимации:





— Франц, я всю жизнь заблуждался: евреи правы, они истинные прародители современной Европы.

Я ненавидел отца в течение многих лет: ненависть перешла в презрение, когда я достиг зрелости, презрение — в жалость, когда деспот превратился в щуплого боязливого старика. Но после подобных слов этот мужчина вновь стал моим отцом. И я целовал руки Праведника, которому было дано Откровение на пороге смерти. И плакал от отчаяния, когда еле слышным голосом умирающего он прошептал:

— Мерзавцы, это арабы с их нефтью.

Я разлюбил Ребекку и сокрушался этим. Опомнившись, я тщетно призывал страсть, покинувшую меня. Я больше ничего не чувствовал, не трепетал, не ревновал, и это меня сокрушало. Я представлял Ребекку в объятиях других мужчин — как она целует их, позволяет себя ласкать — и оставался безучастен. Что может быть хуже разрыва, когда человек ощущает, как огонь страсти удаляется от него, словно море от берега при отливе? У меня появились кокетливые замашки богача: о, говорил я себе, страдать из-за женщины, быть нелюбимым — до чего же это прекрасно! Я видел немую мольбу в глазах Ребекки, безмолвную просьбу дать ей какие-нибудь вразумительные объяснения, хотя их просто не существовало. Желание мое порвать с ней было столь же спонтанным, как удар молнии два года назад.

— Но скажи же мне, скажи, что я тебе сделала, чем я тебя раздражила или оскорбила?

— Что ты сделала? Ничего: твоя вина в том, что ты есть, вот и все.

Из-за любого пустяка, взгляда, оговорки, номера телефона на измятой бумажке, завалявшейся у меня в кармане, она устраивала мне гротескные, пошлые, бесконечные сцены ревности. Ярость ее была магическим средством упростить ситуацию, которой она больше не владела. Я подвергался ежедневному досмотру законной любовницы, каковая отслеживает вашу рубашку, ваше белье в поисках мельчайших волосков, роется у вас в карманах и в записных книжках, звонит по найденным телефонам, надеясь попасть на женский голос. Она стремилась восстановить сцены, связи, сети с рвением настоящего детектива. Ибо нет более безжалостных по отношению друг к другу полицейских, чем влюбленные. Она вымарывала из моего ежедневника подозрительные телефоны и адреса, чтобы я не смог прочитать их вновь. А в клинике попыталась даже подкупить одну из медсестер с целью установить за мной наблюдение. Любой незнакомец становился для нее априори двусмысленным и, следовательно, опасным. И чем больше она бесновалась, тем глупее это выглядело. На улице она превращалась в шпика, не отпускающего меня ни на шаг, высматривала любую женскую фигуру, чтобы оценить ее прежде, чем это сделаю я, чтобы умалить ее достоинства. «На эту и оглядываться не стоит, — ворчливо бросала она, — настоящая корова». Желая позлить ее, я забавлялся тем, что начинал пристально смотреть на старичков, старушек, младенцев: это сбивало ее с толку, заставляло постоянно быть настороже и в конечном счете вызывало настоящие ревматические боли в шее. Ветреность моя выводила ее из себя: едва она вычисляла мою сообщницу, как я уже ухлестывал за другой — ей казалось, что она схватила добычу, тогда как это были бренные останки. Слежка ее имела целью найти соперницу из плоти и крови, единственную и постоянную, с которой она могла бы вступить в бой, помериться силой. Но я оставлял наш семейный очаг не для того, чтобы завести новый, я всегда пребывал не там, где она предполагала, я всегда был впереди нее на целую победу. С детским вызовом я говорил ей: я тебя брошу не ради какой-то одной женщины, а ради всех женщин сразу.